Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
Совсем стемнело, и Ишхан уже не видел воду, вздыхавшую у самых его ног.
Гамлет давно, должно быть, нервничает, но это полбеды. Ишхан привык быть перед Гамлетом в долгу. К тому же хашламу, если остыла, недолго будет разогреть, она даже вкуснее разогретой. Другое плохо: Гамлет снова попытается всучить ему мобильный телефон. Как сыну объяснить, что телефон лишит отца последних живых радостей? И радость страха за него с Кариной, и радость беспокойных ожиданий, и радость разных неизвестностей — все они станут невозможны: кнопку нажал и сразу все узнал.
Да, Гамлет тверд; у них в роду, похоже, не было других таких решительных и твердых мужчин, как Гамлет, — все сплошь мечтатели, покорные судьбе. Задумал вытащить родителей из амасийских скал, устроить их достойно
Встал на ноги, снял две квартирки в Лианозове: одну себе, с решительным и твердым умыслом жениться, другую — матери с отцом; и вот они в Москве; и вот уже грохочут бубны и играют скрипки в хорошем ресторане «Старый фаэтон»: жених хорош, невеста хороша; влажен лаваш, и тонок вкус кизиловой хорошей водки, и мягок сыр, и нежен пар от хашламы; когда же, ближе к ночи, свое отпели скрипки с бубнами и, на еду пока не глядя, притихли гости, во славу Гамлета с Кариной заголосил, заныл дудук. Отец невесты гордо прошептал Ишхану, что перед ним играет ученик самого Дживана Гаспаряна. Ишхан не знал тогда, о ком шла речь, ему тогда неловко стало; дудук помог ему забыть и о неловкости: дудук тянул, тянул свое немолвленное слово, он им, как нитью, прошивал душу и вновь тянул его куда-то вдаль и вверх; Ишхан зажмурился, захлюпал носом и, рукавом менажницу задев, подался к Ливе. Лива нахмурилась и поглядела на него с неодобрением.
В тот миг Ишхан решил, что Лива недовольна его неловким жестом, но это был немой упрек за все, что ею было пережито: и за бакинский ужас, и за амасийский сон, и за житье в чужом московском Лианозове, как если б он, Ишхан, во всем был перед нею виноват. Свадьба сына ей казалась слишком шумной, невеста — больно бойкой; дудук вытягивал ей нервы.
Упрек, похоже было, навсегда застыл в ее глазах. Он не был высказан ни разу, и обращен он был не к одному Ишхану, как тот сумел заметить, но ко всему и всем вокруг. Глаза ее отталкивали все и всех, как антистатик — пыль: соседей, их детей, собак, прохожих, тополя, машины, рекламы, обои, телевизор, даже Ишхана, Гамлета, Карину. Когда молчать было невмочь, Ливин истошный злобный крик был всегда об одном — о той стипендии, что не по делу отняли у сына; тут доходило до головокружения, до криза; Ишхан все чаще вызывал ночами неотложку.
«Что с ней?» — спросил однажды Гамлет. Ишхан ответил: «Я смирился и опять живу. А твоя мама не смирилась, и потому никак не может начать жить. Она не смирилась, и потому та жизнь ее не отпускает».
Гамлет, подумав, твердо возразил: «Нет, все наоборот. Та жизнь ее не отпускает, держит, и из-за этого мама никак не может смириться. Чтобы смириться, ей нужна совсем другая жизнь».
И он пустился хлопотать о переезде в Калифорнию на попечение диаспоры, благо Ишхан и Лива имели оба статус беженцев. Гамлет с Кариной беженцами не считались. Гамлет в подробных, долгих разговорах успокаивал отца: «Сначала вы переберетесь. Там обустроитесь и в океане накупаетесь, потом и мы уж к вам, уж как-нибудь, уж ты-то меня знаешь». Лива в те разговоры не мешалась и даже не прислушивалась к ним, как если бы они ее и не касались, но наконец Америка дала добро, и глаза Ливы изменились. Они не упрекали больше никого и не отталкивали, но все же избегали других глаз. Они всегда теперь глядели с беспокойством куда-то мимо и поверх лиц и предметов, и это было беспокойство человека, который пробудился и сорвался с места, куда-то устремился и боится опоздать…
Узнав о том, что до отъезда — меньше полугода, Лива впала в панику: «Что делать? Мой английский — ноль!.. У меня дома был французский, у меня в школе был французский, и в институте был опять французский, просто кошмар!».
Увидев Ливу, шевелящую губами над учебником английского для средних школ, Ишхан заметил Гамлету: «Ты вдохнул в нее будущее». «Вдохнул я или не вдохнул, — ответил строго Гамлет, — но ты бы тоже взялся за язык».
И вот они уже вдвоем, Ишхан и Лива, с утра до вечера губами шевелили над учебником; даже пытались разговаривать друг с другом по-английски.
«Ай эм ё хазбент, — говорил Ишхан. — Хау а ю, май диар Лива?» «Барев дзес, Ишхан мой, — говорила Лива, потом спохватывалась, жмурилась в испуге, потом бросалась перелистывать учебник и, найдя нужную страницу, торопливо отвечала, как положено: — Ай эм ё вайф. Май лайф из вери хаппи».
Английский не давался ей, она мало-помалу перестала шевелить доверчиво губами над раскрытыми страницами учебника, но лишь рассеянно их переворачивала. «Ах, поздно; ничего уже не сделать и не успеть», — говорила она Ишхану. «Здесь не успеем — там, в Лос-Анджелесе, наверстаем, — подбадривал ее Ишхан. — Там он как воздух; он там выучится сам собой». Лива не верила, горько-насмешливо качала головой, больше к учебнику не прикасалась. «Он и не нужен тебе вовсе, — не сдаваясь, уверял ее Ишхан. — Можешь вообще не знать английского — просто живи, купайся в океане и говори со мной». Лива, однако, заскучала и говорить с ним перестала, лишь иногда, словно вдруг вспомнив что-то важное, хватала его за руку: «Карине передай, я недовольна: она, по-моему, совсем рожать не собирается».
Ишхан не передал.
Он, будто раздувая и вороша остатки теплых углей, пытался помешать ее глазам потухнуть, но вспоминать при ней о прошлых радостях Лива ему не позволяла, вслух предвкушать калифорнийское житье не соглашалась; Карину с Гамлетом воспринимала сухо; Ишхан не знал уже, что ему делать. Сказал ей как-то: «Лива, Лива, ты немножко приуныла; пойдем гулять куда-нибудь; сядем с тобой в любую электричку на платформе Лианозово, сойдем на станции, где много русского леса; мы из окна увидим, где его побольше, и сойдем».
«Оставь меня, я спать хочу», — сказала ему Лива и уснула; и однажды не проснулась.
…Ишхан прислушался: лес вдалеке скрипел, ныл и трещал ломающимися сучьями; кто-то, дороги в темноте не разобрав, пытался сквозь него продраться к берегу со стороны пансионата; глухие вскрики донеслись оттуда, как если б этот кто-то сослепу поранился о ветки.
Не стало Ливы, и Ишхан стал стар. Год он лечился, сам не зная от чего; ничем отдельным не болел, но из него, как из винного меха, прорванного по шву, вытекли силы. Он понял: это старость, и от нее не лечатся — к ней привыкают. Он и привык. Потом нанялся сторожем сюда, на лодочную станцию, — поближе к Гамлету, дела которого пошли вразнос. Гамлет их начал запускать, когда во имя Ливы всего себя настроил и нацелил на переезд в Америку. Как только переезд лишился смысла, Гамлет впервые в жизни сник, лишился компаньонов и клиентов, лишился всех опор и, увлекая за собой Карину, поплыл щепой, покуда не прибило его к Бухте, к Карпу. Теперь он вместе с Карпом жарит шашлыки и понемногу начинает думать и прикидывать, как снова встать на собственные ноги…
Едва подумав о мангале Гамлета, Ишхан услышал в себе нытье вины. Будь он, Ишхан, упорней и упрямей, растормоши он Ливу, силой вытащи ее на долгие прогулки по подмосковным рощам, она, как знать, и продержалась бы, она б успела улететь, и океан, пусть против ее воли, своим тугим дыханием вернул бы ее к жизни, а там, глядишь, и Гамлет бы приехал, ясный и сильный, как всегда, — расставил бы повсюду твердые опоры этой новой жизни…
Пора было утихнуть, совладать с собой; Ишхан привычно обратился к тому немногому, что в нем осталось от былого школьного учителя: он мысленно листал учебник химии, пока не выбрал формулу из тех, что подлиннее; мысль понемногу успокаивалась, степенно разворачивая формулу бензольного кольца, но не успел он то кольцо замкнуть, как был сбит с толку чьим-то топаньем по берегу. Два незнакомых темных силуэта, словно отлипнув от тьмы сосен, колеблясь и качаясь, приближались. И шли они не к пляжу, но шли прямо на него. Ступили, скрипнув досками, на лодочный причал и, подойдя вплотную и набухнув плотью, пахнущей водкой и подмышками, вдруг оказались парнем и девицей.