Крик зелёного ленивца
Шрифт:
Последние два месяца, с тех пор как банк взял манеру взимать ростовщический процент с любого моего взноса под тем предлогом, что, видите ли, скрупулезно сокращает громадные неудобопогашаемые суммы, которые я ему задолжал, я лестью, уговорами, посулами, угрозами добился от жильцов, чтобы они вносили наличными хоть часть квартирной платы. И в прошлую среду пятьсот восемьдесят долларов лежали, аккуратненько сложенные, в наружном кармане моего синего пиджака (поскольку более надежный внутренний карман отпоролся и болтается). Я шел по 4-ой улице, по правому тротуару, насвистывая и размахивая руками, перепрыгивая через выбоины и колдобины, которых, кстати, там хватает. Взгляд мой бегал туда-сюда, поскольку на улице не было ничего такого выдающегося, что бы его надолго приковало, как вдруг упал на транспортное средство, медлящее у светофора, изрыгая при этом вонючее облако из выхлопной трубы. Хотя я приближался сзади, а поэтому желательно-полное, объемное представление о предмете в его целостности составить я не мог, однако же по кое-каким признакам я понял, что это — именно то транспортное средство, описание которого я встретил в рассказе одного моего автора. Механизм моего мозга, легонько тренькнув, сразу мне позволил заключить, что нечто шишковатое, видимое в этом транспортном
Так я лежал, растянувшись на оживленном перекрестке, а пробка увеличивалась, нарастала со всех сторон. Просто поразительно — ну хоть бы одна собака подбежала ко мне на помощь или, положим, шагом подошла. Мыслей их я, конечно, не знаю, чужая душа, естественно, потемки, может, и подбежать хотели, и шагом подойти, но в результате решили не беспокоиться. Я видел, как головы высовывались из всех машин подряд, тянулись шеи, чтоб получше разглядеть, и ведь не то чтоб только детские головы и шеи, но выйти — все равно никто не вышел. Кое-как я подтянулся, ухитрился сесть, стал разглядывать свои коленки, и вот тут прозвучал автомобильный гудок, из самого конца очереди прозвучал, единственный, вяленький такой гудочек, под робкой, неуверенной ладонью. Я глянул. Наверно, я поморщился. Конечно, я скривился (боль в ладонях и коленях уже заметно давала о себе знать). Я обнаружил! что сронил с ноги ботинок, тот самый, сволочь, с подметкой. Я безрезультатно пытался в него влезть. Надо бы развязать шнурки, я же их всегда двойным узлом завязываю, а пальцы меня совсем не слушались, до того дрожали. Тем временем автомобильные гудки умолкли. Уж лучше бы их был целый хор. Долгая, выжидательная пауза ужасно действовала мне на нервы. Повертев головой во все стороны света, я не увидел множества рук, протянутых на выручку, и ангельские улыбки добросердечных дам меня не осенили своим сиянием. Глаза мои натыкались только на злой блеск хрома бамперов и решеток да на громадные, дурацки выпученные фары. Ползком — да! ползком! на четвереньках! — я убрался с проезжей части. И буквально рухнул на край газона. Привалясь спиной к светофорному столбу, я наблюдал, как трафик привычно набирает скорость. И размышлял о том, как бесчувственность, присущая машинам, заражает души тех, кто должен ими управлять. Потом я снял второй ботинок и пошел домой в носках.
Сперва я думал, что этот палец я просто растянул. Но, всю ночь проворочавшись без сна и прислушиваясь к его сетованиям, утром я обнаружил, что из ладони у меня торчит некий новенький объект — мягкий, белый цилиндр, примерно вдвое толще исконного моего пальца, а там, где раньше был у него сустав, он обзавелся ямочкой. Я решил: "Придется им заняться". В былые дни я бы его показал Дорману. Я бы с превеликим удовольствием ему поднес свой поврежденный орган, как младенца Иисуса в яслях окровавленной ладони. Да, во время оно это бы его растрогало. Но с тех пор, как ты ушла, наши отношения резко сошли на нет — он всегда питал к тебе слабость, — а я не собираюсь доверять жизнь своего Драгоценного, самого рабочего пальца какой-то жопе. И потому я нашел в телефонной книге Лоренса Свинделла, доктора медицинских наук. Кабинет у него на Оук-Корт — такой хилой улочке на задах фабрики бытовых товаров. Сглотнул шесть аспиринин и поехал. Оук-Корт ведет в тупик, и с одной стороны там ютятся приземистые одноэтажки, а другая сторона ограждена железными цепями. Под почтовым ящиком одного из домов висит деревянная табличка: "Доктор мед. наук, доктор Лоренс Свинделл".
Отворяю раздвижную дверь, откуда-то изнутри отзывается звонок. Прихожая — многие бы от такой гостиной не отказались, диван, то-сё, пятое-десятое, вплоть до круглого столика со стеклянной столешницей. Сажусь в кресло возле двери. Журналов никаких, других посетителей тоже, и я решаю еще раз глянуть на свои колени. Брюки я, к сожалению, переодел, и на тех, что на мне сейчас, нет к искомым местам открытого доступа. Пришлось засучить штаны почти до паха, чтобы уж разглядеть все хорошенько, а из-за больного пальца я вынужден был их засучивать одной рукой, и, соответственно, процедура получилась довольно продолжительная. Ощупываю затянувшиеся раны на коленных чашечках, потом снова осматриваю свой палец Жирный земляной червь, ну вылитый, не отличишь. Беру карандаш и пририсовываю ему два глаза. И раздумываю, какой бы ему рот придать — уголками вниз, это очевидно, поскольку раненое же существо, а вот насчет зубов я засомневался, но тут размышления мои прервала, входя, негритянка в медицинском халате. Мне вспомнилась бедная мама и, соответственно, миссис Робинсон. Видя меня в засученных штанах, она решила, что я пришел по поводу коленей, и уже склонилась над ними, но тут я говорю: "Нет, колени у меня в порядке. Дело в указательном пальце". И протягиваю ей палец, чтобы посмотрела. Повертел еще, чтобы увидела со всех сторон. "А это глазки", — говорю.
— Вижу, — она отвечает.
Я спрашиваю:
— А вы Эллен Робинсон не знаете, случайно?
— Вроде нет, — она говорит. — А что?
Да ничего. Могла бы знать. Объясняю ей:
— Эллен Робинсон — сиделка в Милуоки [26] .
А она:
— С чего вы взяли, что я кого-то знаю в Милуоки? Я и в Чикаго-то никогда не была.
Я собрался порассуждать на эту тему, но тут грохот воды, спускаемой в сортире, предвестил приход доктора. С улыбкой до ушей, он толчками пропихивает дородное брюхо под узкий поясок из змеиной кожи. Тоже негр. И медсестра, стало быть, его жена. При явной толщине он, кроме брюха, какой-то мало закругленный. Тупой, большой, громадная приплюснутая голова облысела до самых ушей, но сами уши — ушки — маленькие и прижаты к черепу. Подумал я о собственных ушах и прямо захотелось их надрать (свои уши, я имею в виду, но и его ушки заодно).
26
Милуоки — город на севере США в штате Висконсин.
— Ну-с, на что мы жалуемся? — он спрашивает басом.
Я демонстрирую ему свой пострадавший палец, он над ним склоняется, изучает, собрав лоб жирными складками, а негритянка все это наблюдает, руки в боки.
— Пошевелить можете? — поинтересовался доктор.
Я стал его сгибать; он сопротивлялся, но я его осилил. Доктор изучал мой палец, а я тем временем глаз не мог оторвать от голенькой макушки, повисшей у самого моего лица. Круглая, гладкая, ну, шар для боулинга, и размера такого же примерно, и сверкание такое, что я сморгнул. Поднял взгляд и вижу, что мой восторг не укрылся от медсестры. Уголки ее губ тронула едва заметная улыбка. Потом она тоже мигнула. Тут только я заметил, как ловко и ладно она заполняет свой халат.
Доктор распрямился.
— Может, и сломан, — говорит. — Но если даже так, кость не смещена. Иначе вы бы им не шевельнули. Но все равно шину наложить я не могу, пока не спала опухоль.
Иду за ним в кабинет. А брюки, между прочим, у меня все еще засучены, будто я собрался что-то вброд переходить. Он меня усаживает на металлический блестящий стол. Я не достаю ногами до полу. Как ребеночек на высоком стуле. Приятнейшее ощущение, и, чтоб его усугубить, я начинаю болтать ногами.
— Прекратите, — он говорит. И конечно, имеет на это право.
Я сижу тихо, он накладывает мне лубок: из двух дощечек, какими принято прижимать язык, несколько раз обмотанных липкой лентой. И вдруг, не говоря худого слова, он хватает мои закатанные брючины, спускает их, одну, другую, и манжеты оправляет, ловко, рывками, по-портновски. В магазине готового платья служил, не иначе, прежде чем в доктора подался. И, склонясь к столу со мною рядом, он мне выписывает рецепт обезболивающего.
Покуда доктор возился с моим лубком, медсестра только стояла и смотрела, руки в боки, но тут она заявляет:
— С вас двадцать долларов.
У меня в кармане брюк — вчерашняя пачка купюр, которую я с утра переложил. Я составил план: залезть в карман и отделить двадцатку, при этом не демонстрируя всей остальной наличности. Да, легко сказать. Из-за этого лубка пришлось орудовать левой рукой, неловкой, притом что деньги у меня в правом кармане. Вывернув плечи и торс, ухитрившись-таки запустить руку, я стал разворачивать пачку. Зажав большим и указательным уголок, как я решил, одной двадцатки, я тремя остальными пальцами отпихивал липнущее к ней множество других купюр. Но чем больше я старался, тем неотвязней они делались. Краем глаза я заметил, что негритянка тянет шею — с явным намерением заглянуть ко мне в карман. Наконец мне удалось отделить двадцатку, и я начал вытягивать из кармана руку. Но поскольку рука эта изначально лезла в карман не с той стороны, с какой надо, она в него и вошла не под тем углом, как надо, и теперь, естественно, застряла. Я, конечно, мог бы выпустить двадцатку, расправить пальцы и спокойно высвободить руку. Но тогда все мои усилия пошли бы прахом, я бы остался без своей двадцатки и пришлось бы начинать все снова-здорово. Конечно, доктор, а еще лучше — сестра, у ней рука поменьше, легко могли бы залезть ко мне в карман — это решило бы проблему. Но об этом мне даже думать не хотелось. Тем временем из-за своей неудобной позы (весь изогнувшись, левую руку сунув глубоко в правый карман) в сочетании с физическим усилием (от старания вызволить эту руку) я теряю равновесие. Накреняюсь на сторону и плюхаюсь через всю комнату на застекленный шкаф. Хорошо еще стекло не пострадало, хотя, судя по грохоту, кое-что попадало внутри. Наконец путем мощного рывка, оторвавшего практически мои ноги от пола, я выдираю руки из железной хватки своего кармана. Рука взлетает, как ракета, болтая искомой двадцаткой, и тотчас же за нею следом, как из жерла вулкана, извергаются все прочие купюры. Помню страшную немую сцену. Общий паралич. Ни движения, ни звука, только, опадая на пол, купюры шелестят, как листья на ветру. Я кричу:
— Это мои деньги!
Еще мгновенье, и вот мы, все трое, сшибаясь лбами, ползаем по полу на четвереньках. Я давлю коленом руку доктора. Он попадает мне в висок своим боулинговым шаром. Медсестра выбрасывает бедро, как боевой таран. Ясно, что у него, с этим дряблым пузом, и у меня, с моим сломанным пальцем, против нее нет ни малейших шансов. Мы переглядываемся, без слов признавая свое поражение, и кое-как поднимаемся на ноги. Доктор мне передает пучок купюр, которые успел собрать. Мы отходим к стенке, чтоб ей не мешать, и смотрим, как она продолжает свою работу. Виляя бедрами, она ползает по полу, как помкнувший по следу пес. Почует купюру, бросится, прихлопнет ее ладонью, как играющий в ладушки ребенок, приобщит ко все растущей пачке, зажатой в кулаке, и пускается за следующей. Доктор кинул мне ухмылку, по-моему самодовольную. Я перемигнул, и он отвел глаза. Я себе представил, каково бы мне было, если бы это ты ползала по полу, и стало даже неловко за него.