Критическая Масса, 2006, № 3
Шрифт:
Не так важно, когда именно ученым были произнесены эти слова (1991). Главное, что это высказывание — окончательная точка в процессе, шедшем для него несколько исподволь. Почти капризная резкость объяснима, как реакция на досадную неожиданность.
Сравнительно давно серьезных проблем с доступом к написанному Мандельштамом нет. Но выясняется, что этот замечательный факт может в соответствующем контексте стать травмирующим. Дело здесь не только в том, что некогда был разрушен, казалось бы, малокомфортный для профессиональных знатоков Мандельштама позднесоветский социальный «гомеостаз». Конечно, когда некий текст еще до любых размышлений над его поэтикой (пусть сколь угодно изощренной) уже стал текстом «не для всех» — ситуация совершенно порочная. Зато сам жест обращения к тексту на таких условиях обладает
Поэтому и левинский выпад не может быть объяснен как реакция только на быстрое изменение общественного функционирования мандельштамовского наследия на территории бывшего СССР; его канонизацию и профанирующее «возвращение». Достаточно долгий процесс, приведший к этому, был более многомерен, а потому и результат был столь эффектен.
2. Тут нужно ввести некоторые хронологические рамки, дабы включить наш эпизод (о котором речь — ниже) в определенную систему смысловых координат. Пока же я конкретизирую свое упоминание о длительности того процесса, который, среди прочего, привел и к левинской фрустрации.
1973 год я полагаю нижней хронологической границей этого процесса. Собственно, и до 1973 года, когда вышла первая советская посмертная поэтическая книга Мандельштама, в среде лучшей, нередко диссидентствующей части советского гуманитарно-научного сообщества статус наследия поэта был очень и очень значителен. Тогда как в официально-идеологическом обиходе науки Мандельштам не присутствовал вовсе. Из-за этого по нему неофициальная гуманитарная элита и опознавала «своих». Так что для Левина или Гаспарова Мандельштам в канонизации никогда и не нуждался. Но упомянутая книга — «Стихотворения» — была, разумеется, партийно санкционирована; «укороченный томик стихов с оскорбительным предисловием» сразу же стал полагаться в паек самой же партийной элите: «секретарь калмыцкого обкома партии, храбрый солдат, генерал-лейтенант в отставке, самолично распределял присланные в республику экземпляры книги Мандельштама», — свидетельствует Семен Липкин 2.
Две элиты: «неблагонадежная» гуманитарная и партийно-властная. Внутри первой «канонизация» произошла в связи с самим фактом знакомства с экстраординарной мандельштамовской поэзией. (Кстати, с М. Л. Гаспаровым это случилось в весьма нежном возрасте 3.) Вторая, легализуя Мандельштама, с одной стороны, «мягко» расшатывает гуманитарно-диссидентскую идентичность, с другой — открывает для самой себя новые горизонты привилегированного потребления.
Пока еще смыслы вокруг мандельштамовского наследия сгущаются лишь в пределах общественных элит. Но вскоре это положение начнет меняться: легализация имени Мандельштама-поэта 4 не могла не открыть перспективу гораздо более массового, чем прежде, знакомства с его стихами. Так стала возможной настоящая канонизация Мандельштама. Ведь, как представляется, подлинная канонизация, и в традиционалистской, и в индивидуально-творческой культуре, делает, хоть и по-разному, канонизируемый текст общезначимым, а соответственно — общедоступным. Современный вариант: общезначимость достигается через общедоступность. Правда, и в современной, индивидуально-творческой культуре продолжает применяться весьма традиционный, даже древний инструмент канонизации: такая книжная форма, как антология.
Об этом культурном инструменте еще придется сказать, пока же добавлю, что в настоящий период индивидуально-творческой эпохи канонически жесткая дифференциация жанров, характерная для культуры рефлексивно-традиционалистской, переместилась в область массового чтива. В маргинально-низовом сегменте современной литературы (прежде всего — развлекательный роман) царит перечень достаточно четко формализованных жанров (любовный, детективный, фантастический и т. д.). И в этом
Эта граница, конечно, более размыта, чем нижняя. Исходя из соображений симметрии, ее можно обозначить, например, 1993-м годом. Тем более что к этому времени уже произошел беспрецедентный по суммарным тиражам, разнообразию форм и разбегу качества издательский вал стихотворных книг Мандельштама; в России появились серьезные публикации о нем. А можно обратить внимание на показанный в 1996 году рекламный ролик банка «Славянский». Это была интерпретация одного из стихотворений, открывающих дебютную книгу Мандельштама «Камень» (1913): «Сусальным золотом горят…» (1908). Режиссер Тимур Бекмамбетов сопроводил этот небольшой ранний текст анахроничным видеорядом: атрибуты сталинского утренника в лубянских застенках (детская шапочка-маска с заячьими ушами и т. п.), выезд черного воронка, сверкающего желтыми фарами (как известно, парадигматическое для Мандельштама сочетание цветов). Вероятно, речь шла о судьбе молодого автора (резонирующей с судьбой страны), коей, мы знаем, надлежит трагически исполниться.
3. Михаил Леонович Гаспаров (1935—2005), всем это известно, ориентировался в своей научной работе, прежде всего, на приращение положительного знания. Но этот «старомодный» эпистемологический ригоризм в сфере наук о культуре каким-то труднопостижимым образом органически сочетался в нем с редкостными способностями к интеллектуальной провокации. На позднейшем витке творческой жизни и академической карьеры Гаспарова, во многом стараниями его более «актуальных» и «продвинутых» коллег, эта сторона гаспаровского таланта вдруг получила самостоятельную значимость. Выход «Записей и выписок» стал своего рода апофеозом ипостаси Гаспарова-провокатора. И хотя «Записи и выписки» получились книгой в высшей степени «актуальной», естественно, что в них нет ни грана конъюнктуры. Заслугой здесь особая гаспаровская органика, когда самые радикальные жесты на поверку оказывались необходимым следствием его установки на строгую научность.
Я не намерен представить здесь некий каталог гаспаровских «эскапад», хотя он был бы и объемен, и интересен. Сейчас меня интересуют исключительно культурные предпосылки той позиции Гаспарова-ученого, которая, как он полагал, позволяла рыцарственно пресекать любое проявление имперсональных и внерациональных сил культуры. Эти проявления, как теперь известно, всегда вызывали у Гаспарова неконтролируемый страх 5. Зачастую защита от них осуществлялась в форме нападения, что и принесло Гаспарову репутацию провокатора.
Кроме того, центральным моментом моего рассмотрения станет эпизод, когда Гаспаров сам стал объектом (чтобы не сказать жертвой) некоей культурной провокации. Жестокой провокации, ибо она метила в самый фундамент здания, которое Гаспаров выстроил, обороняясь от любых веяний живого рационально неопосредованного дыхания культуры. Конечно, провокация эта была амбивалентной, имела и противоположную неагрессивную направленность. Гаспарову было радостно показано, что дистанцироваться от жизни текста, позитивистски объективировать его попросту невозможно, т. е. провокатор оказался культурным целителем.
4. Стоически удерживать плацдарм «позиций строгой научности» в области наук о духе — задача, достаточно полно выполнимая, пожалуй, только в рамках такой филологической дисциплины, как стиховедение. Отсюда особый вкус Гаспарова к нему. Как стиховед Гаспаров сознательно включился в русскую формалистскую традицию. Хотя ему и не довелось увидеть в жизни тех ученых, которых он считал своими учителями: Б. И. Ярхо и Б. В. Томашевского 6. Но все же существовали какие-то факторы, помогавшие Гаспарову определенным образом преодолеть временную изоляцию, заочно «оживить» образ ментора.