Критическая температура
Шрифт:
Предположение ее было настолько маловероятным, что на него с ироничной усмешкой прореагировал один Ашот:
– Может, даже не из Европы, а из Африки кто-нибудь.
Милка молчала.
Лялька перехватила ее взгляд и с предельной искренностью пожаловалась:
– Как все гадко, а?!
Странно… Такой восприимчивости от Ляльки Милка не ожидала. В словах ее прозвучала горечь… Очень даже странно! И в общей этой странности, пожалуй, самое невероятное в том, что Милка до последнего времени, оказывается, вовсе не знала своих одноклассников! Она судила о людях по каким-то
– Но мы должны что-то сделать! – опять вскочила Инга Сурина.
И на этот раз нельзя было уйти от ее призыва. Глаза десятиклассников обратились в сторону Инги, словно бы она могла тут же и подсказать, что надо делать.
В минутной тишине разорвавшейся бомбой прозвучал негромкий голос Левки Скосырева:
– А Стаська заявление написал, чтобы его из школы исключили…
Лялька Безуглова до боли стиснула Милкин локоть. Инга облизала вдруг пересохшие губы и, совершенно пепельная, медленно опустилась на сиденье парты.
Что-то резкое хотел сказать Ашот, всем корпусом разворачиваясь в сторону Левки. Но дверь класса распахнулась, и, сопровождаемый абсолютным молчанием, Стаська прошагал от входа на свое место. Его появление, его отсутствующий вид и предельное безучастие к тому, что творилось вокруг, привнесло некоторое замешательство в общее настроение.
Первый, самый трудный вопрос, полагая, очевидно, что это ее неоспоримое право и обязанность, задала все та же Инга. И голос ее, который по замыслу должен был звучать строго, дрогнул при этом:
– Стас… Почему ты… заявление написал?
Стаська вынимал из парты тетради. Услышав обращенный к нему вопрос, положил их назад и уставился на Ингу долгим, ничего не объясняющим взглядом.
Он словно бы похудел или повзрослел за сутки. Но если и раньше в лице его нередко проступала жесткость, теперь оно казалось просто жестоким.
– Ты знаешь, о чем подумали все?! – Краска прилила к лицу Инги Суриной до того, что глаза ее стали влажными.
– Нельзя так, ребята… – испуганно пробормотала Лялька.
– Это ты сделал, Станислав? С письмами – ты? – вдруг строго спросила Кира Рагозина. – Тебя видели во дворе…
Стаська переводил воспаленные глаза с одного лица на другое.
– Почему ты не защищаешься, Стас?! – срывающимся голосом выкрикнула Инга Сурина.
Инга, а не Милка, которой полагалось это сделать. Милка лишь загнанно и беспомощно посмотрела на Юрку. Тот, сразу поднявшись, хлопнул откинутой крышкой парты.
– Я это сделал!.. Я! – повторил он. – Что вы пристали к человеку?!
Ярость в лице Стаса ненадолго сменилась изумлением. Но взгляд его упал на Милку, и в темных его глазах затаилась прежняя, глухая жестокость.
Ашот вскочил следом за Юркой, так
– Врешь! – сказал он Юрке. – Не ври!
Юрка пожал плечами и усмехнулся, опускаясь на сиденье парты. Милка взглядом поблагодарила его: своей неразумной выходкой он снял то недоброе напряжение, что воцарилось в классе.
– Кто это сделал, знаю один я! – заявил Ашот. – Его здесь нет! И не ищите!
«Лжет!.. Лжет!..» – с ужасом подумала Милка. В ее памяти, кажется, еще никто не лгал так беспомощно, как на этот раз Ашот. И неуклюжее вранье его свидетельствовало, что он вместе со всеми подозревает Стаса. Подозревает или знает, что это он?!
– Почему ты написал заявление?.. – спросила Инга уже тихим, виноватым голосом.
И Стаська впервые разжал бледные губы:
– Потому что я больше не хочу учиться в этой школе…
Звонок прозвучал как избавление.
Милка выскочила из класса в числе первых. Выскочила, как из мышеловки, чтобы затеряться в коридорной неразберихе, среди веселых, не отягощающих себя ни пустопорожними раздумьями, ни жизненно важными поступками малышей. И еще втайне надеялась поймать кого-нибудь с глазу на глаз: Юрку, или Ашота, или Стаську, если тот надумает сбежать из школы, – все они что-то скрывали от нее! О Клавдии Васильевне Милка старалась не думать, ибо все и так было достаточно скверным. Но ей не удалось ни затеряться, ни переговорить ни с кем, потому что она сразу налетела на девчонок из десятого «б» и вынуждена была полностью возвратиться к той же невеселой истории: в десятом «б» на уроке Неказича обнаружилось еще одно послание неизвестной.
Судя по всему, это было ее последнее письмо. Продолжений ждать не следовало.
«Родной мой! Милый мой! Добрый мой, славный мой!» – все так же начинала неизвестная.
«Сегодня я к тебе с надорванным сердцем, с плохими вестями. От этого не уйти. И плачу я сейчас вволю. Как никогда не плакала. Сегодня это можно.
Мне бы следовало все сказать тебе раньше. Но, слабосильная, всячески обманывая себя, ждала я этой единственной возможности высказаться издалека. Чтобы не увидел ты, как спешу я и как трушу при этом. Спешу от самой себя, и, наверное, потому не получится у меня на этот раз ничего последовательного. Впрочем, ты поймешь меня. Лишь бы ты меня понимал. Остальное не имеет значения.
Сколько раз, присматриваясь к ученикам, я ловила себя на ощущении, что все они (да и мы тоже!) далеко не такие, какими представляются. На словах мы знаем, что не природными задатками красен человек – они, пожалуй, равны у нас. Ценность человека измеряется его действенным проявлением в обществе. И при всем при том, родной, все наши будничные оценки относительны. Ибо наступает однажды температура минус 273, и совершаются невероятные превращения. Такой я представляю атмосферу боя. Ты воевал, ты знаешь, я могу только догадываться. Наступает минус 273, и масса, чрезвычайно объемная вчера, на глазах обращается в нуль. А расплывчатая, внешне инертная форма вдруг превращается в кристалл.