Критика криминального разума
Шрифт:
Если бы Кант знал…
Вызывая меня, он абсолютно не интересовался тем человеком, которым я стал, — прилежным судьей с женой и двумя малолетними детьми из спокойного провинциального Лотингена. Ему был нужен запутавшийся в своих чувствах и пребывающий в смятении юноша, которого он когда-то повстречал, юноша, забрызганный кровью короля, казненного у него на глазах на парижской площади, угрюмое создание, спокойно наблюдавшее за смертью собственного брата, идиот, простодушно открывший ему самые мрачные тайны человеческой души, когда они однажды прогуливались вместе в тумане у Кенигсбергской крепости. Доверяя мне расследование этого дела, профессор
И ведь ему почти удалось, подумал я со страшным содроганием, в течение дней, проведенных мною в Кенигсберге, вызвать того жуткого призрака.
Головы в сосудах зачаровали меня больше, чем я осмеливался признать. И ведь меня восхитила далеко не только научная сторона увиденного. А разве я не ощутил приятного волнения, когда обследовал застывшее тело адвоката Тифферха? Или расколотый череп Морика? А когда я нанес удар по распухшей физиономии Герды Тотц и взирал на кровавую маску, что осталась от лица ее мужа после его самоубийства? Я с готовностью принял мысль о применении пыток, когда появилась такая возможность, несмотря на предупреждение Коха. Август Вигилантиус при нашей первой встрече пробил широкую дыру в моей тонкой броне из показной нормальности. Затем Анне Ростовой удалось пробудить мой темный «анимус», узнав в нем нечто родственное — природу, столь же извращенную и проклятую, как и ее собственная. Разве осмелюсь я отрицать, что меня возбудила ее животная дьявольская чувственность?..
Устыдившись, я закрыл глаза.
Но в глубинах моей души закипал протест.
Нет! Я сделал все это с единственной целью — поймать убийцу. Я воспользовался лабораторией Канта в интересах науки и методологии. Вот чем я восхищался, а отнюдь не зловещими экспонатами. Окоченевшее тело Тифферха рассказало мне, каким образом были убиты жертвы. Я поднял руку на Герду Тотц, чтобы уберечь ее от гораздо более страшного наказания. Я никак не мог предвидеть отчаянную решимость, связавшую мужа и жену. Затем на сцене появилась Анна Ростова. Она очень отличалась от Елены — женщины, которую я избрал в качестве спутницы жизни. Были мгновения, когда я рассчитывал спасти несчастную альбиноску от последствий ее преступлений. Не для того, чтобы овладеть ее телом, а чтобы спасти прекрасную плоть Анны от насилия солдатни.
С точки зрения Канта, я не сумел по достоинству оценить красоту этих убийств. Но я уже был не тем человеком, за которого он принимал меня. Тот призрак ушел навеки. Сердце мое согрела, исцелила, спасла любовь. Любовь жены. Любовь моих малюток. Любовь к Закону. Любовь к Нравственной Истине. Ничто из того, что подбрасывал мне на пути Иммануил Кант, не могло пробудить снова ту темную и тайную сторону моего «я». Семью годами ранее, прогуливаясь с профессором Кантом в холодном тумане вокруг Крепости, я полностью исцелился. Я возродился к новой жизни. И исцелил меня он сам…
Собрав листы рукописи, я бросил на стол монету и выбежал из кафе на улицу. Снаружи холодный вечерний воздух показался мне истинным благословением. Он сразу освободил меня от всех сомнений относительно того, что я должен был предпринять. Теперь я прекрасно знал, как должен поступить. Как сказал бы сам профессор Кант, это был Категорический Императив. Я, конечно, чувствовал и мрачную иронию происходящего. У меня не было выбора. Разум принуждал меня. В сложившихся обстоятельствах другого пути достичь Высшего Блага не было.
В сгущавшихся сумерках я шел быстрым шагом по булыжной мостовой переулка. Улица завершалась каменным мостом. Перебегая его, я остановился как раз посередине. Подо мной подобно горячей патоке вздувались
Так пришло в этот мир и исчезло, растворившись в нем, последнее творение Иммануила Канта, профессора логики Кенигсбергского университета…
Глава 37
Вернувшись домой, в Лотинген, я приступил к работе с еще большим, чем прежде, убеждением, что должность и обязанности сельского судьи вполне достаточны для моего счастья. Все мое время занимали споры об общественной земле и о дележе не слишком значительных наследств, тяжбы между торговцами-конкурентами, крестьяне, ворующие корм из амбаров соседей при свете луны, иногда проявления демонстративного неуважения друг к другу со стороны здешних обитателей, частые случаи пьянства, мелкое хулиганство. Вот чем мне в основном приходилось заниматься. Ничего более серьезного, нежели гибель любимого хозяевами петуха под колесами телеги, возвращавшейся с поля в сумерках, не тревожило меня и не нарушало мой покой.
Кенигсбергские события полностью не ушли из моей памяти, хотя со временем пережитое там, казалось, начало терять масштаб и значимость. Воспоминания продолжали иногда будоражить меня, словно застарелая рана в сырой и холодный день, как свидетельство того, что худшее уже позади, что боль и опасность миновали. Жизнь вошла в обычную колею, когда в начале апреля я получил письмо от Ольмута Ханфштенгеля, который в течение очень долгого времени был нашим семейным адвокатом. Без всякого предисловия поверенный сообщал мне, что мой отец скончался десятью днями ранее от внезапного приступа и был похоронен в соответствии с его последней волей рядом с моими матерью и братом на семейном кладбище в Рюислинге, а Ханфштенгель был назначен исполнителем завещания отца. В кратком послании адвокат сообщал мне также, что, по желанию моего отца, поместье, земля, дом и все имущество было продано, а вырученные деньги переданы Военной академии в Друзбе, где Стефан служил своей стране в течение нескольких месяцев. Адвокат Ханфштенгель сообщал также, что в духовном завещании моего отца я был упомянут один раз и что поверенный вскоре со мной свяжется. На этом чрезмерно лаконичное послание заканчивалось.
Пока я читал, Елена молча стояла рядом. Сжав руки на груди, она, казалось, изо всех сил старалась сдержать поток тягостных чувств, которые пробудило в ней письмо. Не произнеся ни слова, я протянул ей послание нашего поверенного. Ее взгляд скользил по строчкам, и, когда несколько мгновений спустя Елена подняла на меня глаза, в них сверкали радость и торжество, которые она, как ни старалась, не могла подавить.
— Я верю, что Стефан молился за нас, как я просила его, когда по приезде в Рюислинг возлагала цветы ему на могилу, — произнесла она со страстностью, которой я от нее не ожидал.
Она явно продолжала думать, что ее случайная встреча с моим отцом на кладбище в тот день сотворила чудо. Елена полагала, что ей удалось добиться примирения, изменения отношения отца ко мне, и именно поэтому он упомянул меня в завещании, по смерти признав меня своим единственным оставшимся в живых сыном. На какое-то мгновение я готов был с ней согласиться. Но было что-то настораживающее в этом письме, какое-то прочитывавшееся между строк препятствие, не позволявшее моему оптимизму разгореться с той же силой, как и у нее. Всякий раз, говоря о моем брате, отец называл его «Стефан, мой возлюбленный сын». Когда речь заходила обо мне, он холодно упоминал только мое имя.