Критика криминального разума
Шрифт:
Солдаты продемонстрировали мне суету и спешку, но процессия наша продолжала продвигаться довольно медленно, и достигли мы места назначения не скоро. Когда в поле моего зрения появилась Крепость, я поспешил вперед и приказал открыть ворота.
— Труп для поверенного Стиффенииса! — рявкнул Муллен на часового, проходя внутрь.
Часовые перекрестились и смущенно отвернулись. Один из них глянул на нас искоса и коснулся промежности — жест, который часто совершают суеверные солдаты при виде гроба.
— У него есть жена, сударь? — спросил Муллен, таща ящик к низкому строению на противоположной стороне двора. — Ей, конечно же, захочется провести сегодняшний вечер у его гроба.
— У него
Муллен кивнул Вальтеру, тот ответил что-то на своем странном наречии, после чего они открыли дверь часовни и стали втаскивать туда гроб. Я проследовал за ними. Затем принесли светильник и от него зажгли остальные, что были развешаны по стенам. Внутри часовни все блестело. Вдоль центрального прохода аккуратными пирамидами высотой в человеческий рост были выложены большие, серебряного цвета ядра. У одной стены артиллерийские снаряды были сложены один на другой, словно черные гладкие сигары в табачной лавке. Противоположная от входа стена вся была заставлена лафетами. Воздух был пропитан запахом крыс, крысиного яда и гниющих паразитов. Обширные стены покрывали большие нанесенные на холст карты. С потолка на длинной цепи свисало простое деревянное распятие. Кроме него в часовне не было никакой другой религиозной символики.
— Это полковая часовня, — шепотом напомнил мне Муллен. — Я вам уже говорил, сударь. Здесь хранят оружие и боеприпасы. Во всех остальных помещениях в Крепости сыро, как в прачечной. Можем поставить гроб в свободное пространство вон там, сударь. Алтарь убрали, чтобы было больше места для склада, но место-то все равно святое. Ну как, подойдет, герр поверенный?
Я не стал ему отвечать. Порывшись в кошельке, я нашел десятиталеровую банкноту и протянул ее ему.
— Выпей сегодня вечером в память человека, который там лежит, Муллен. А на рассвете приведи пастора. Мы его похороним. По пути пришли ко мне Штадтсхена.
Капрал Муллен отсалютовал мне, Вальтер щелкнул каблуками, дверь за ними закрылась, и до меня еще несколько мгновений доносились их голоса, смех и шутки, пока окончательно не затихли вдали. Оставшись один в часовне, я прошел мимо ядер и другого вооружения, сложенного кучами, и опустился на колени у гроба. Я положил руку на холодное дерево, закрыл глаза и начал молиться Богу, прося Его принять душу Амадея Коха. С еще большим жаром я умолял сержанта простить меня. Я не смог вовремя понять, какой опасности его подвергаю. Я так и не простил себе то, что навязал ему тогда пресловутый плащ. Когда мои малютки теперь по вечерам преклоняют колена рядом со своими кроватками, складывают ручки и произносят простенькие молитвы, они, по моей просьбе, обязательно вспоминают в них имя Амадея Коха, человека, отдавшего жизнь ради спасения жизни их отца.
У меня за спиной заскрежетал дверной замок и раздался громкий звук шагов по каменным плитам. Я повернулся и, увидев вошедшего в часовню Штадтсхена, постарался успокоиться. Он бросил взгляд на гроб, затем взглянул на меня, и на его широком красном лице появилось удивленное выражение.
— Герр поверенный?
— Здесь лежит Кох, — произнес я, и имя сержанта замерло у меня на языке.
Штадтсхен снял фуражку и поклонился гробу.
— Мне нужно, чтобы вы нашли одного человека, — произнес я, прервав воцарившееся в часовне благоговейное молчание. — Его зовут Любатц. Роланд Любатц. Его показания могут иметь решающее значение для всего расследования.
— И куда мне идти за ним, сударь?
— Он не местный. Следовательно, где-то снимает жилье. В какой-нибудь недорогой гостинице или на постоялом дворе.
— Я пошлю за ним солдат.
— Поторопитесь. Он может уехать из города в любой момент. Герр Любатц занимается торговлей галантерейными товарами,
Штадтсхен нахмурился:
— Какими товарами, вы сказали, сударь?
— Галантерейными, Штадтсхен. Нитки, иголки, бечевки и тому подобные мелочи. Торговцы должны знать, где он обитает.
— Я знаю, откуда начать, — к моему удивлению, ответил офицер.
— С жены? — спросил я.
Огонек блеснул в глазах Штадтсхена. Поначалу я принял его за усмешку, но вскоре понял, что ошибался.
— Вряд ли, сударь! В Крепости живет одна старуха. Она… оказывает солдатам полка разные услуги.
— Услуги? — переспросил я, не в силах сдержать сарказм.
— О, совсем не те, о которых вы подумали, сударь, — поспешил меня заверить Штадтсхен. — Она уже давно вышла из того возраста! Просто стирает, чинит и шьет для холостяков, которым нужна женская помощь. Она должна знать того человека, который вам нужен.
— В Крепости, говорите? Вряд ли в Крепости найдется много женщин.
— Кроме нее, ни одной, сударь, — подтвердил Штадтсхен.
Я бросил взгляд на гроб. Я не имел намерения так быстро расставаться с покойным Кохом, ибо должен был исполнить свой долг по отношению к мертвому. Но мой главный долг был все-таки перед живыми. Кто лучше, чем Кох, мог понять мотив, двигавший мной? Да он бы и не почувствовал себя покинутым в Крепости в окружении боеприпасов, карт и оружия. Он услышит звук трубы при смене караула ночью, мерный шаг часовых по брусчатке плаца, громкие выкрики команд, стук сапог солдат, спешащих выполнять приказания старших офицеров. Он прожил жизнь среди всего этого. По сути дела, я привез его бездыханное тело домой, потому что никакого другого дома у Коха не было.
Пять минут спустя мы со Штадтсхеном уже спешили по грязным и мрачным ячейкам и ходам внутри крепостных стен и бежали по мощеным булыжником дворам. Мы находились в самом сердце средневековых укреплений, где размещались все те службы, благодаря которым более или менее надежно могла функционировать Крепость. О предназначении каждого двора можно было судить по запаху, из него исходившему: здесь лошади, здесь кухни, здесь варится мясо; а вон там кожевенники и сапожники; а вот разожгли свои печи пекари; литейный цех, полный дыма, пара, угольной пыли, — здесь производится отливка пуль и ядер. Это был особый самодостаточный мир. И чем дальше в него мы заходили, тем он становился темнее и тем сильнее делались запахи — вонь открытых сортиров, разлагающихся экскрементов и, наконец, полного запустения. Здесь в почти абсолютной темноте серые крысы с оглушительным писком выскакивали у нас из-под ног.
— Хорошая работа, Штадтсхен, — похвалил его я, когда мы остановились у прогнившей двери, которая не красилась со времени коронации короля Фридриха Великого, а может быть, и раньше.
— Вот здесь она и живет, сударь, — негромко поведал он мне, изо всей силы колотя по хлипким дощечкам двери, так что я даже испугался, что она разлетится в щепы.
Почти сразу же на пороге появилась высохшая старушка. Вначале она глянула в щелку, критически рассмотрев белую двойную перевязь и шеврон на кителе Штадтсхена. По виду ей можно было бы дать лет девяносто, а то и все сто. Лицо ее почернело от въевшейся в него за десятилетия грязи, глубокие морщины, покрывавшие ее обвисшие щеки и лоб, делали старуху похожей на соборную горгулью. Лохмотья облепляли худое изможденное тело, словно вторая кожа. Вместо платья на ней была какая-то древняя мешковина, на голове что-то из такого же грубого материала, и все это давно затвердело от многолетней грязи. Вне всякого сомнения, она еще и страшно воняла, но вонь, исходившая от ее жилища, забивала все другие запахи, какими бы сильными и отвратительными они ни были.