Кризис воображения
Шрифт:
Как светлую и прекрасную розу
Мы закуриваем папиросу.
Душа распылена на снежинки: бесконечное, радужное мелькание. Разноцветные туманы обволакивают гибнущий мир. «Синевели дни, сиреневели, темные, прекрасные, пустые». «Синие души вращаются в снах голубых, розовый мост проплывает над морем лиловым». «Пепельный день заменил бледно–алый рассвет». Поплавскому нечего строить; к чему он ни прикоснется, все поддается под его рукой, все ненастоящее, игрушечное, детское: ваточные ангелы, сусальные звезды, красивые флаги, грошовые фонарики на нитках, золотые лошадки, волшебные украшения.
Мы погибали в таинственных южных морях.
Волны хлестали, смывая шезлонги и лодки.
Мы целовались, корабль опускался во мрак.
В трюме кричал арестант, сотрясая колодки.
Словесной изощренности Поплавского противостоит напряженное косноязычие В. Мамченко. Стихи его ничего не рассказывают и не хотят рассказывать. В них краткими порой загадочными знаками–символами отмечено что то «случившееся» с душой. Условность этих знаков несомненна — отсюда их затрудненность. Но «случившееся», действительно, значительно и важно, и это кладет на обрывистые строки отпечаток какого то таинственного значения.
«Липкие рты (выпили) Последнюю каплю (воды) из рытого песка (недоверчивый шаг) за песок, в небо, в солнце (глаза слепые)».
Тяжело падают слова, раскаленные до бела, как заклинание, как молитва.
Дм. Иобяков слишком доверяет своему вдохновению (а оно у него действительно есть) и пишет стихи размашистые, небрежные, многословные; но, несмотря на все нажимы и нагромождения, поэзия его — «исповедь горячего сердца». Сердце это не знает меры, не любит тишины — оно несколько театрально, но зато оно — не просто эмблема. Стихотворения Присмановой и Софиева мало характерны, и всякая оценка их была бы случайной. Н. Станюкович грамотно излагает свои раздумья в корректных стихах.
Я говорил только о поэтах, произведения которых вошли в сборник союза. Мой обзор далеко не полон. Об остальных «молодых» хотелось бы побеседовать особо.
О ФРАНЦИИ
«Как только великий народ перестанет верить в то, что он — единственный носитель истины, как только он теряет веру в то, что он один призван, один способен воскресить и спасти мир своей истиной, он немедленно перестает быть великим народом и становится просто географическим понятием».
Так говорит Шатов у Достоевского.
Великая Франция долгие века своей исторической жизни верила в свою истину. Старшая сестра в семье европейских народов, любимая дочь Христа, она католичество сделала французским, а свою культуру — мировой. Жанна д'Арк ведет за собой народ, избранный богом. «Воюющие со святым королевством Франции — воюют с королем Иисусом».
То же божественное произведение, что и во времена Крестовых походов: «Gesta Dei per Francos»: замыслы Божие, осуществленные французами.
Революция 1789 года — освобождение мира. В этом ее смысл и сила. Все, что происходит во Франции, рассчитано на все
Это — основа французского духа, его пафос.
Все великое, рождающееся в Европе, должно быть французским; подразумевается: существует единое человечество, единая культура, на верхней ступени которой стоит Франция. Империализм духа! Иерархия ценностей, порядок, единство.
Виктор Гюго посвящает свой «Страшный год» — «Парижу. столице народов».
И как ни бездушен был глупый XIX–й век, вера в свою истину не покидала Францию. Она продолжала законодательствовать «urbi et orbi», она говорила, как власть имущая, то как наместница Христа, то как представительница «гуманизма», то как проповедница социализма. Духовное владычество ее не поколебали ни Ренан, ни Конт, ни Анатоль Франс. До мировой войны Франция — единая, признанная хранительница европейской культуры.
Но после войны? По–прежнему стоит ли Франция во главе человечества? Послевоенная французская литература отвечает на это противоречиво. Несомненно одно: она утратила свой «великий» стиль, свое единство. Она сомневается, ищет оправданий, не верит. Те, которые утверждают, что ничего не изменилось, и что во Франции» — по–прежнему благополучие и благоустройство — все меньше пользуются влиянием. Их речи о французском духе, равновесном и разумном, кажутся отголосками прошлого. У них нет аудитории. Другие же, молодые, «отчаявшиеся» — откровенно признают, что живой дух отлетел, что Франция «застыла в своем совершенстве», замкнулась в традициях.
Поль Моран, возвратившись на родину из Америки, противоставляет трогательный, старенький отсталый Париж, молодому, могучему современному Нью–Йорку. Дриэ ля Рошелль физически ощущает умирание Франции: он задыхается среди музеев и развалин; живой человек, не романтик и не археолог, должен бежать с кладбища: «На земле пульс жизни бьется только в двух местах — в Нью–Йорке и Москве». Молодые писатели ищут новой всемирности, идеи, которая была бы действием. Литература или исчезнет совсем, или перестроит мир. Оставаться по–прежнему безответственной она не может. Ей необходим воинственный дух, нравственная цель, жертвенность. Неокатолики и неокоммунисты во Франции твердят о перевоспитании людей. Лучше пропаганда, чем «искусство для искусства».
О гибели Европы заученными голосами повторяют все репортеры. Это — воздух, в котором мы живем. И каждый спасается, как может. В католичестве, в американизме, в коммунизме. Спасаются, отталкиваясь от Франции, как от старого мира, обреченного на гибель. Бегут от нее, как с тонущего корабля. И пускаясь в неведомый, быть может, последний путь, оборачиваются с тоской —
Франция, самая прекрасная, самая сильная наша любовь.
О ГЕРМАНИИ