Кролик, или Вечер накануне Ивана Купалы
Шрифт:
Бывшая мосластая сделала короткое движение, налетел ветер, и обоих ботаников сдуло, как рукой сняло.
– Бу-бу-бу, – доносилось из-под пня.
– Э-эээ-эээ-э… – блеяло с макушки березы.
Высунулись, казалось, какие-то лица и морды из кустов и высокой травы. Да что там лица – хари какие-то просунулись отовсюду – огромные, страшные.
И увидел я впереди свет, и пошел на него, спотыкаясь и дыша тяжело и хрипло.
– Не рыдай мене мати, – печально сказала мосластая. – Мать моя…
Я с удивлением понял, что совершенно не знаю, как ее зовут.
– Кто мать твоя?
– Мать –
Язык застрял у меня во рту.
– Прп… Парпртк… Парпортнк…
Я еще что-то добавил, но уже совсем не слышно.
И тут тонкий луч ударил мне в глаза, кто-то светил в лицо, будто ночная стража. Светляком-мутантом горела в траве яркая звезда. Я протянул руку, дернул, за светлячком потянулся стебель… И вот в руке остался у меня мокрый бархатный цветок. Сразу же зашептало, заголосило все вокруг – точно как на Красной площади в час минувших парадов.
Рыкнуло, покатилось по рядам тысяч существ какое-то неприличное слово, забормотала свое трава, вторили ей камни и кусты.
И я познал их языки, но, к несчастью, одновременно я узнал столько всего о своей неустроенной жизни, что впору было попросить осину склонить пониже ветку и выпростать ремень из штанов.
Говор не умолкал, слышны были разговоры и живых, и мертвых, копошился какой-то Бобик под землей, уныло и скучно ругались мертвецы на недавнем кладбище – что лучше: иметь крест в ногах или в изголовье, рассказывала свою историю селедочная голова, неизвестно на что жаловался бараний шашлык, и мертвый кролик бормотал что-то – хню-хню, хрр, хню-хню – то ли он вспоминал о поре любви, то ли о сочном корме, но в голосе его уже не было смертного ужаса.
Ужас был во мне, он наполнил меня и приподымал вверх, как воздушный шар.
В этот момент женщина положила руки мне на плечи. Она обняла меня всего, ее губы были везде, трогательная ямочка на подзатыльнике выжимала у меня слезу, и я с удивлением увидел, что мое естество оказалось напряжено. Да и она сильно удивилась моей сексуальной силе, даря мне горячие поцелуи в лоб и лицо. Было видно, что она обожала секс и не ограничивалась никакими рамками, но от ее тела пахло чистотой и страстью одновременно. Нежно вскрикнув, она стала смыкать свои руки у меня на спине, экстатически повизгивая. Иногда она наклонялась вперед, потираясь своими упругими арбузными грудями об мою и обдаривая мои лицо и губы поцелуями благодарности и надежды. По всему было видно, что к ней пришел прилив страстного желания соития и что она заметно нервирует от желания. Я был безумно возбужден от ее интимных вздохов наслаждения, как и от приятного ощущения обволакивания мягкими тканями. От всего этого я быстро потерял контроль, что меня насторожило.
– Лолита, Лорка, Лорелея, – пронеслось у меня в голове…
XX
Слово о том, что все кончается внезапно, но непонятно, где тот конец, которым оканчивается начало, и наоборот.
…Я это ясно увидел и решил закончить этот пергамент. Закончим его внезапно, как внезапно кончится когда-то и наша жизнь.
Юрий Коваль, “Суер-Выер”
Как я добрался до дома, я не помнил. Руки мои были пусты, цветок исчез, голова трещала, жизнь была кончена. Судьба вырвала у меня грешный мой язык, и всяк его сущий был выше на полголовы.
Я очнулся в углу веранды от слов Евсюкова:
– Я хотел заначить это на будущее, но… – Евсюков не договорил.
Рудаков и Синдерюшкин поставили огромную сувенирную бутыль на стол, и она, будто качели, закачалась в неспешном ритме. Водка плюхалась в стаканы, но мы не чувствовали опьянения.
Успокоение сошло на нас, как знание языков на творцов Септуагинты- мы и вправду знали все, о чем думает сосед, – безо всяких слов. Безо всякого папр… Папртн… В общем, безо всякой мистики.
Увлеченные этим обстоятельством, мы не сразу обратили внимание на
Мявочку. А Мявочка ни о чем не думала – она сидела с открытым ртом и смотрела на входную дверь.
В проеме входной двери стоял Кроликовод.
Рудаков посмотрел на него, а потом поглядел на нас с выражением капитана, который провел свой корабль через минные поля и спас его от неприятельских подлодок, а команда по ошибке открыла кингстоны в виду гавани.
Гольденмауэр откусил половину сигары и забыл откушенное во рту.
Синдерюшкин неловким движением сломал удочку.
Кравцов закатил глаза, а Кричалкин оказался под столом.
Тоненько завыл Пус.
Сосед отделился от косяка и сказал сдавленно:
– Водки дайте.
Рудаков, крепко ступая, вышел из-за стола и щедро налил водки в стакан. Виски тут явно не подходило.
Сосед булькнул и ухнул.
Он одновременно посмотрел нам всем в глаза и начал:
– У меня вчера подох Кролик. Это был мой самый любимый Кролик. Он умер от усердия – это я виноват в его смерти. Я не щадил его и не считался с его тоской и любовью к единственной любимой Крольчихе. И вот он умер, и вчера я хоронил своего Кролика в слезах.
Я навсегда в долгу перед ним.
Но сейчас я пошел проведать ушастых и увидел Его.
Он вернулся снова. Мой Кролик лежит в вольере, нетленный как мертвый монах.
Его лапы сложены на груди. Он пахнет ладаном и духами.
Дайте мне еще водки.
И бутылка качнулась в такт выдоху рыцарей овального стола. Снова понеслись над нами на стене стремительные корабли под морским ветром- судьба связывалась, канаты звенели как гитарные струны, паруса были надуты ветром. Это была картина маслом – картина нашей судьбы. Это были корабли нашей жизни.
Окончен скорбный труд. Иль не окончен? Мне должно после долгой речи и погулять, и отдохнуть. Впрочем, как-нибудь. Миг вожделенный настал, что ж непонятная грусть тайно тревожит меня? Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный, плату приявший свою, чуждый работе другой? Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи, и летопись окончена моя. Исполнен труд, завещанный от Бога мне, грешному. Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил и книжному искусству вразумил. Пойду себе.