Кролик разбогател
Шрифт:
— Сходи к доктору, — советует он.
— Я без конца хожу к докторам — все без толку. Я ведь умираю, ты это знаешь, да?
— Умираешь?
— Ну, может, это слишком драматично сказано. Никто ведь не знает, сколько я протяну, — многое зависит от меня самой. Единственное, чего я ни в коем случае не должна делать, — это находиться на солнце. Я сумасшедшая, что приехала сюда, — Ронни пытался меня отговорить.
— Зачем же ты это сделала?
— Догадайся. Говорю тебе, Гарри, я без ума от тебя. Я должна избавиться от этого наваждения.
И кажется, что она сейчас снова всхлипнет от отвращения к себе, но вместо этого она вскидывает голову и смотрит на его член.
— У тебя что, волчанка? — спрашивает он.
— М-м-м, — мычит Тельма. — Смотри. Видишь сыпь? — Она приподнимает волосы с обоих висков. — Красиво, правда? Это из-за того, что я по глупости посидела в пятницу на солнце. А мне так хотелось быть как все вы, не чувствовать себя больной. В субботу было ужасно. Болели суставы, внутренности не работали. Ронни предлагал отвезти меня домой, чтобы мне сделали укол кортизона.
— Он так славно к тебе относится.
— Он любит меня.
Его член снова затвердел, и Тельма пригибается к нему.
— Тельма! — За эту ночь он еще ни разу не называл ее по имени. — Разреши мне тебя ублажить. Я хочу сказать: у нас ведь равноправие и все такое прочее.
— Нечего тебе пачкаться в крови.
— Разреши в таком случае пососать твои сладости.
Ее соски не торчат, как у Дженис, они идеальной формы, точно большие пальчики младенца. Поскольку теперь его черед, он считает возможным потянуться и выключить свет над кроватью. В темноте он не видит ее сыпи, зато видит ее улыбку, то, как она готовится его ублажить. Она садится по-турецки, совсем как Синди на яхте, — женщины, они такие гибкие, — и кладет себе на колени подушку для его головы. Она сует палец ему в рот и ласкает им одновременно свой сосок и его язык. По телу ее проходит как бы электрический ток, она вибрирует, точно не выключенный до конца приемник. Его рука находит ее ягодицы, теплую впадину между ними — кожа у Тельмы гладкая, как стекло, тогда как кожа Дженис на ощупь точно тонкий-тонкий наждак. Его член, который легонько щекочут ее ногти, снова встал.
— Гарри! — Голос ее звучит у самого его уха. — Я хочу провести с тобой эту ночь так, чтобы ты запомнил меня, чтобы ты испытал такое, чего ни с кем еще не испытывал. Я полагаю, другие женщины тебя ведь сосали?
Он кивает, смещая головой кожу на ее груди.
— Скольких ты трахал через зад? Он выпускает ее сосок изо рта:
— Ни одной. Никогда.
— Даже Дженис?
— Ну нет. Мы этим никогда не занимались.
— Гарри, почему ты делаешь из меня дурочку?
Как мило звучит это давно не слышанное им «делаешь из меня дурочку». Так говорили третьеклассники.
— Нет, честное слово. Я думал, только педики... а вы с Ронни этим занимаетесь?
— Все время. В общем, часто. Он это любит.
— А ты?
— В этом есть свой шарм.
— А разве не больно? Я хочу сказать, он же такой большой.
— Сначала. А потом берешь вазелин. Я схожу принесу наш.
— Тельма, подожди. Разве я собираюсь этим заниматься?
Она издает короткий смешок:
— Собираешься.
Она выскальзывает из постели и отправляется в ванную, и, пока она ходит, член у него остается огромным. Вернувшись, она тщательно смазывает его холодным касанием опытных рук. Гарри пробирает дрожь. Тельма ложится рядом с ним, поворачивается к нему спиной и нагибается, словно должна вылететь из пушки; протянув позади себя руку, она направляет член.
— Осторожно.
Ему кажется, что ничего не получится, и вдруг получается. Медицинский запах вазелина достигает его ноздрей. У основания члена сильно жмет, а дальше — там, где сплошь
— Я могу кончить?
— Пожалуйста. — Ее голос звучит слабо, надломленно. А спина и лопатки напряжены.
Всего несколько втяжек — он массирует ей голову одной рукой и крепко держит за ягодицу другой. Куда хлынет его сперма? Да никуда, просто смешается с ее говном. Со сладким говном сладкой Тельмы. Они лежат молча, но по-прежнему слившись, пока его член медленно не опадает и он не вытаскивает его.
— О'кей, — произносит он. — Спасибо. Я этого не забуду.
— Обещаешь?
— Мне как-то даже неловко. А что ты чувствуешь?
— Я чувствую, что полна тобой. Чувствую, что меня трахали через зад. И трахал дивный Гарри Энгстром.
— Тельма, я просто не могут поверить, что так дорог тебе. Чем я это заслужил?
— Просто тем, что ты существуешь. Тем, что излучаешь обаяние. Неужели ты не замечал, что на вечеринках или в клубе я всегда подле тебя?
— Ну, в общем, нет. Вокруг бывает много народу. Я имею в виду: мы же часто встречаемся с тобой и Ронни...
— А вот Дженис и Синди заметили. Они знали, что я захочу выбрать именно тебя.
— Гм... я, в общем, не собираюсь выпытывать, но что же во мне так на тебя действует?
— Ох, милый! Да все! То, что ты такой высокий, и то, как ты двигаешься, будто ты все еще тощий двадцатипятилетний мальчишка. То, как ты всегда садишься на такое место, чтобы легко можно было сбежать. Как ты криво усмехаешься, точно юнец на вечеринке, который знает, что хулиганы через минуту доберутся до него. Какой ты добродушный. Как ты веришь людям: к примеру, Уэббу, ты же впитываешь каждое его слово, тогда как все остальные и внимания на него не обращают, а Дженис — ты так гордишься ею, что даже трогательно. А ведь она ничегошеньки не умеет. Даже в теннисе — Дорис Кауфман говорила нам, — право же, она...
— Ну, просто приятно видеть, что она от чего-то получает удовольствие — у нее ведь была довольно унылая жизнь.
— Вот видишь? Просто ты невероятно широкий человек. Ты так благодарен судьбе, когда где-то бываешь, к примеру в этом паршивом клубе или в этом уродливом доме у Синди, все кажется тебе просто раем. Это же чудесно. Ты так радуешься жизни.
— Ну, видишь ли, учитывая альтернативу...
— Я просто подыхаю. Я так тебя за это люблю. А какие у тебя руки. Мне всегда нравились твои руки. — Она сидит на краю постели и, взяв его левую руку, лежащую на простыне, целует по очереди белые лунки на каждом пальце. — А теперь твой пенис с его шапочкой. Ох, Гарри, пусть я помру оттого, что приехала сюда, но сегодняшняя ночь все окупает.
Эта пустота в ней. Он не может забыть сделанного открытия, этой пустоты, которую обнаружил в ней.
И вот в полумраке, прорезанном влажным голубым светом луны, сочащимся сквозь прорези жалюзи у кровати, под шорох пальм, Гарри раскрывает ей душу, точно читает молитву: он рассказывает ей о себе, как не рассказывал никому, о Нельсоне, о том, как малый раздражает его и как он раздражает малого, и о своей дочери, а ему кажется, что это его дочь, выросшая, не зная его. Он осмеливается признаться во всем этом Тельме, потому что она отдала ему всю себя без остатка в доказательство своей любви, внушила ему, как чудесно, что он — такой, возродила в нем давнее убеждение, начавшее было испаряться под влиянием того, что энергия стала убывать, — убеждение, что есть в мире нечто такое, что именно ему предстоит открыть, что он явился на свет со своего рода миссией.