Кролик разбогател
Шрифт:
«...Вытирая слезы...» — выходя из комнаты, слышит Кролик сухой деловитый голос Тельмы Гаррисон.
Вверх по двум застланным бобриком ступенькам — голова его плывет где-то высоко над ногами. Потом через холл и вверх по лестнице, застланной бобриком уже другого цвета, грязновато-зеленоватого, более изношенного, — здесь явно более старая часть дома... Голоса внизу затихают. Уэбб сказал: повернуть налево. Дверцы шкафов. Гарри останавливается и заглядывает внутрь. Женская одежда, разноцветная, пахнущая Синди. Взять ее тут прямо на песке — недаром ведь она говорила с ним про диафрагму. Он находит ванную. Все лампочки в ней горят. Какая растрата энергии! Большой корабль, именуемый Америкой, идет ко дну, пылая всеми огнями. Эта ванная меньше той, что внизу, и темнее по тонам: кафель на стенах, и обои, и коврики, и полотенца, и цветные фаянсовые приспособления — все коричневое с примесью оранжевого. Он расстегивает брюки и наполняет одно из ярких вместилищ золотистой жидкостью. Точно дождь золотых монет. Они с Дженис вынули свои ранды из ящика тумбочки у кровати, отправились вместе в центр города, в Кредитный банк Бруэра, и поставили маленькие цилиндрики с голубыми, напоминающими туалетные сиденья, крышечками в крепкий длинный ящик — сейф, а потом в ознаменование этого события выпили за обедом в «Блинном доме», и он поехал к себе в магазин. Поскольку он не был обрезан, у него всегда застревает капля-другая, и он промокает кончик члена кусочком лимонно-желтой туалетной бумаги, гладкой, без комиксов, которые на ней бывают напечатаны для развлечения гостей. Кто, сказала Тельма, будет вытирать ей слезы? Длинное белое горло, мускулистое, глотательные мускулы развиты — должно быть, в ней есть что-то, чем она удерживает Гаррисона. Возможно,
Идти вниз с мокрыми руками нельзя. Это дерьмо Гаррисон непременно отпустит какую-нибудь остроту. «Смотри, как мастурбировал, — на пальцах до сих пор сперма». Кролик топчется в коридоре, прислушиваясь к доносящемуся снизу шуму, бессловесному гулу голосов — им весело и без него; голоса женщин звучат четче, у них свой ритм, точно вхолостую работает изношенный мотор, — песня эта звучит так отчетливо, что кажется, сейчас услышишь слова. Холл здесь затянут не зеленоватым, а тускло-сливовым бобриком, и, шагая по нему, Гарри подходит к порогу спальни Мэркеттов. Вот здесь оно и происходит. У Гарри образуется пустота в желудке, его начинает подташнивать при одной мысли о том, какой счастливчик этот Уэбб. Кровать низкая, в современном стиле, похожая на поднос с закраинами из красноватого дерева, и накрыта наспех — просто взяли и натянули одеяло. Здесь только что занимались любовью? Перед тем как принять душ до прихода гостей, потому и полотенца в ванной сырые? В воздухе над низкой кроватью Гарри мысленно видит ее влажные идеальные пальчики, эти вкусные маленькие пальчики, чьи отпечатки он часто замечал на плитах в «Летящем орле», а здесь ноги высоко подняты, позволяя раскрыться ее промежности, их маленькие пальчики ложатся на родинки на спине Уэбба. Прямо-таки обидно, где же справедливость, почему Уэббу так повезло — не только в том, что у него молодая жена, но и в том, что за стеной у него нет старухи Спрингер. А где же у Мэркеттов дети? Гарри поворачивает голову и видит в дальнем конце сливового бобрика закрытую белую дверь. Там. Спят. Он в безопасности. Бобрик заглушает его шаги, и он тихо, как привидение, вступает по нему в спальню. Пещера — вход запрещен. При виде чьей-то туманной фигуры у него скачет сердце: мужчина в синих брюках и мятой белой рубашке с засученными рукавами и распущенным галстуком, излишне дородный и грозный, наблюдает за ним. Господи! Это же он сам, это свое отражение во весь рост он видит в большом зеркале между двумя одинаковыми комодами из некрашеного дерева — в нем словно сквозь слой пудры проступает зернистый рисунок. Зеркало смотрит на кровать со стороны изножья. Ого! Эти двое! Значит, он ничего не выдумал. Они действительно совокуплялись перед зеркалом. Гарри редко видит себя вот так, с головы до ног, разве что когда покупает костюм у Кролла или у этого портного на Сосновой улице. Но там ты стоишь среди трех зеркал и нет этого страшноватого пространства вокруг, когда между тобой и зеркалом почти половина комнаты. Вид у него как у неопрятного уголовника — ни дать ни взять вор, слишком разжиревший для такой работы.
Удвоенная зеркалом тихая комната хранит очень мало следов живого присутствия Мэркеттов. Никаких маленьких кружевных вещиц, валяющихся повсюду и пахнущих Синди. На окнах — занавеси из толстой, в красную полосу материи, точно пышные штаны гигантского клоуна, а кроме того, жалюзи, не пропускающие свет, — он все время просит Дженис приобрести такие: теперь, когда листья облетают, свет бьет сквозь ветви бука прямо ему в лицо в семь утра; он же зарабатывает почти пятьдесят тысяч в год, а вот как вынужден жить, никогда они с Дженис толком не устроятся. Дальнее окно спальни со спущенными для сна жалюзи, должно быть, выходит на бассейн и на вытянувшиеся в ряд деревья, которые тут отделяют друг от друга дома, но Гарри не хочет далеко проникать в комнату: он и так уже злоупотребил гостеприимством. Руки у него высохли, пора спускаться вниз. Он стоит у края кровати — ее безликая поверхность начинается где-то ниже его коленей; атласное, персикового цвета покрывало наспех подоткнуто, и Гарри вдруг делает шаг к закругленной тумбочке кленового дерева и тихонько вытягивает ящик. Собственно, он был уже приоткрыт. Никаких диафрагм — такие штуки наверняка в ванной. Шариковая ручка, коробочка с пилюлями без названия, несколько коробков со спичками, две-три смятые квитанции, маленький желтый блокнотик с маркой компании кровельщиков и записанный в нем по диагонали номер телефона, маникюрные ножницы, несколько скрепок и... сердце у него так застучало, что даже заглушило шум, поднимаемый гостями внизу. В глубине Гарри обнаруживает несколько моментальных снимков, сделанных «Полароидом». Снимки, которыми хвастался Уэбб. Он берет пачечку, переворачивает и изучает снимки один за другим. Черт! Ему следовало взять очки, они остались внизу в кармане пиджака, надо перестать делать вид, будто они ему не нужны.
На верхнем снимке в этой самой комнате на этом атласном одеяле лежит голая Синди, разбросав ноги. Ее волосня даже чернее, чем он предполагал, она выглядит, если смотреть под таким углом, как буква «Т» — крышка буквы приходится на красноту, похожую на потертость, а нога буквы уходит в незагорелый зад, образующий бледное полукружие с каждой стороны. Гарри вытягивает руку с фотографией и подносит ее ближе
Шум внизу затихает — возможно, они прислушиваются к тому, что происходит наверху, не понимая, что могло с ним случиться. Гарри кладет снимки назад в ящик изображением вниз, черной оборотной стороной кверху и старательно задвигает ящик так, чтоб он был слегка приоткрыт. В комнате ничего больше не тронуто — его изображение в зеркале тут же сотрется. Останется лишь возбуждение, вызванное фотографиями. Не может он в таком виде идти вниз, и он пытается выбросить из головы это видение — ее смех при виде того, как ее трахают, — ну кто бы мог подумать, что крошка Синди может быть такой распутной? Не сразу понимаешь, что другие мужчины такие же распутники, как и ты, а потому нужно жизнь прожить, чтобы понять, что и девушки могут быть такими же. Кролик старается выбросить из головы этот смех, но он столь же воздушен, как носовой платок. Он старается переключиться мыслью на другие тайны, чтобы забыть об увиденном. Думать о своей дочери. О своем золоте. О сыне, возвращающемся завтра из Покон, чтобы потребовать себе место в магазине. Вот это помогло: образ Синди тускнеет. Раздумывая о мрачном Нельсоне, Гарри идет в ванную и открывает кран, точно собирается мыть руки, — на всякий случай, если кто-то внизу прислушивается, — а сам расстегивает пояс и приводит себя в порядок. Убивает то, что она вот так же хохотала у бассейна над чем-то, что сказал кто-то — то ли он, то ли Бадди Инглфингер, то ли какой-то шутник не из их компании. Значит, она под кого угодно ляжет.
Когда он сходит по лестнице, к нему возвращается это ощущение, будто голова его болтается на шестифутовой веревке, привязанной к его большим туфлям. Компания в длинной гостиной сидит теперь тесным кружком вокруг столика с кафельной крышкой. Ему вроде бы и сесть негде. Ронни Гаррисон поднимает на него взгляд:
— Ну и ну, чем же это ты там занимался?
— Я что-то не очень хорошо себя чувствую, — с достоинством отвечает Кролик.
— У тебя глаза красные, — говорит Дженис. — Ты что, снова плакал?
Но они слишком чем-то увлечены, чтобы долго его поддразнивать. А Синди — та даже не обернулась. Шея у нее сзади толстая и загорелая, гладкая и бесчувственная. Шагая к ним по пружинящему бесконечному светлому ковру, Гарри на секунду приостанавливается перед камином, заметив то, чего не замечал раньше, — два снимка, сделанные «Полароидом», выставленные на каминной доске, на обоих детишки Мэркеттов: пятилетний мальчик в чрезмерно для него большой бейсбольной рукавице стоит с грустным видом на их выложенном кирпичом дворике, и трехлетняя девочка, снятая ярким, подернутым легкой дымкой летним днем, перед тем как ее родители отправились соснуть, с покорной и глупой полуулыбкой глядит, прищурясь, прямо на источник света. Это и есть те две фотографии, которых не хватает в пачке.
— Эй, Гарри, как насчет второй недели января? — кричит ему Ронни.
Значит, они обсуждали поездку на Карибские острова, и женщин эта перспектива соблазняет не меньше, чем мужчин.
Уже во втором часу ночи Гарри и Дженис едут домой. Бруэр-Хайтс, поселок, где каждый участок — величиной в два акра, расположен недалеко от шоссе, ведущего к Мэйден-Спрингс, минутах в двадцати от Маунт-Джаджа. Дорога плавными петлями спускается вниз — строители оставили здесь деревья, и когда шесть часов тому назад Гарри и Дженис ехали по этой дороге, каждый дом среди не тронутых бульдозерами лесов горел, напоминая витрины на фасаде длинного серого универсального магазина. Сейчас все дома, кроме дома Мэркеттов, стоят темные. Осенний ветер срывает с деревьев мертвые листья, и они, крутясь в свете фар, сыплются каскадом, точно их вытряхивают из больших корзин. Времена года настигают тебя. В небе появляются просветы, деревья поднимаются выше. Гарри ничего не приходит на ум — он молчит, сосредоточенно ведя машину по этим извилистым улочкам, именуемым аллеями и бульварами. Звезды, поблескивающие сквозь голые верхушки деревьев в Бруэр-Хайтс, меркнут перед яркими фонарями, заливающими светом шоссе на Мэйден-Спрингс. Дженис затягивается сигаретой — краешком глаза Гарри видит, как огонек разрастается и затухает. Она прочищает горло и говорит:
— Мне, наверное, следовало решительнее выступить в защиту Пегги — как-никак она старая приятельница. Но мне казалось, она говорила что-то совсем не к месту.
— Слишком сильно сказывается на ней борьба за эмансипацию женщин.
— Может быть, слишком сильно сказывается Олли. Я знаю, она не оставила мыслей о разводе.
— А ты не рада, что у нас все это позади?
Он говорит это из озорства, чтобы посмотреть, будет ли она отрицать, но она просто отвечает:
— Да.
Он молчит. Язык у него словно присох. Вот сейчас Уэбб раздевает Синди или она его. И опускается на колени. Язык у Гарри словно прилип к нёбу, как у тех детишек, которые каждую зиму непременно лижут зимние перила.
Дженис говорит ему:
— Твоя идея поехать всем вместе пустила корни.
— Будет здорово.
— Вам, мужчинам, да: вы играете в гольф. А мы что целый день будем делать?
— Лежать на солнце. Что-нибудь там же будет. Уж теннисные-то клубы там есть наверняка. — Эта поездка дорога ему, он говорит о ней осторожно.
Дженис снова затягивается сигаретой.
— Сейчас все твердят, что долгое лежание на солнце приводит к раку.
— Не больше, чем курение.
— Тельме вообще нельзя находиться на солнце — это может быть для нее смертельно, так она мне сказала. Удивляюсь, почему ей взбрело в голову ехать.