Кровь и лед
Шрифт:
Чувствуя, что окончательно выбилась из сил и вот-вот упадет в обморок, девушка плюхнулась на ближайшую скамью и склонила голову на спинку переднего ряда. Дерево было холодным и не очень ровным; присмотревшись, Элеонор увидела, что на нем были вырезаны какие-то слова. Чье-то имя? Как бы там ни было, написано было не по-английски, а буквы почти полностью стерлись. Она смогла разобрать лишь несколько цифр в виде даты — 25.12.1937. Рождественский день 1937 года… Она приросла глазами к надписи, вновь и вновь прокручивая информацию в голове. Когда они с Синклером ступили на борт злополучного брига «Ковентри», на дворе стоял 1856 год. Если эта надпись, вернее, цифры были действительно датой, то выцарапали их через восемьдесят один год после того, как Элеонор утопили в море.
Восемьдесят один год. Время, за
И это по самым скромным подсчетам, ведь поселок, очевидно, покинули многие годы назад, если не десятилетия, а раз так, то сколько же лет она пребывала в забвении? Как долго проспала во льду на дне океана? Неужели прошли столетия? И каким стал мир, в котором она проснулась?
Она сняла рукавицу и провела пальцами по вырезанным в доске цифрам, словно желая убедиться, что они реальны. В первый момент ощущение от прикосновения к шероховатой поверхности дерева ее обескуражило. Элеонор захлестнула буря эмоций, ведь она уже и забыла, каковы на ощупь привычные предметы. После стольких лет во льду она ощущала себя так, будто влезла в новую и совсем чужую для себя кожу.
Она снова подумала о Синклере. Эмоционально их больше почти ничего не объединяло. Конечно, оставался формальный аспект отношений — их связывала тайная (и прерванная) брачная церемония в португальской церкви, значение которой, по ее мнению, было равно нулю. Но и только. Сейчас, в этом неприветливом и пугающем месте, куда ее занесло, не было ничего, что могло бы не то чтобы разжечь былое пламя страсти, но заронить хотя бы искорку душевного тепла.
Глубоко в душе Элеонор понимала, что между ними существует и другая преграда — их проклятие, которое, как вечный укор совести, будет неотступно преследовать обоих и напоминать о себе до конца дней. И насколько оно их объединяло, настолько же и разъединяло. В отчаянных глазах и бледных лицах друг друга они теперь видели лишь проявление непреодолимой жажды, которая заявляла о себе все настойчивее. Их губы были холодны, пальцы превратились в ледяные сосульки, а сердца очерствели.
В этом смысле со времен Крыма ничего не изменилось. На долю Элеонор везде выпадали одни лишения.
Едва сестры Найтингейл прибыли в казарменный госпиталь в Скутари — названный так из-за того, что здесь размещались казармы «Селимийе» турецкой армии, — как выяснилось, что в нем не хватает ничего, касалось ли это бинтов, одеял, медикаментов или даже специальных подушечек для культей ампутированных конечностей. Такого ужасного запустения, как здесь, Элеонор и представить себе не могла. Даже женщины, раньше служившие в работных домах и тюрьмах, признались, что потрясены тем, как здесь обходятся с ранеными британскими солдатами. Несчастных, которым на поле боя отрывало конечности, игнорировали и не оказывали им никакой медицинской помощи, поэтому бедолаги так и лежали обездвиженные, неспособные даже самостоятельно поесть. Солдаты, страдающие от дизентерии, диареи или загадочной «крымской лихорадки», изрядно потрепавшей армейские ряды, лежали в переполненных коридорах на пропитанных кровью соломенных тюфяках и тщетно умоляли принести попить. Смрад из открытой канализационной системы, которая проходила под зданием, был невыносим, но сквозь разбитые окна в помещения проникал такой холод, что ничего не оставалось делать, как заткнуть оконные ниши соломой, что только усиливало зловоние в палатах. Несколько женщин послабее сами сразу же заболели и превратились в дополнительную обузу.
Большинство сестер, как и Элеонор с Мойрой, поначалу отрядили заниматься штопкой и стиркой белья, а совсем не врачеванием. Медсестры приехали с намерением ухаживать за ранеными, помогать докторам во время хирургических операций, но врачи встретили их с такой враждебностью и подозрительностью, что вообще запретили входить во многие палаты и категорически не желали с ними сотрудничать.
— Они, наверное, думают, что мы украдем у солдат запонки, — негодующе сказала Мойра, когда ее завернули у одной из палат, битком набитой ранеными. — Я только и слышу, как несчастные солдаты на никчемных подстилках умоляют принести им судно или сделать укол морфина. Меня от них отделяет всего десяток шагов, а чем я занимаюсь?! Штопаю носок!
Элеонор вначале озадачило, что мисс Найтингейл не пытается
И все-таки главным человеком, который навсегда завладел сердцами солдат и получил их безграничное почтение, была Флоренс Найтингейл. Она бесстрашно входила в палаты даже к лихорадочным, от которых шарахались сами доктора. Те считали, что несчастные либо сами как-нибудь выкарабкаются, либо умрут, и, каким бы ни был исход, подвергать себя риску заражения не стоит. Более того, мисс Найтингейл всем оказывала равноценный уход независимо от того, был ли раненый аристократом или обыкновенным призывником, хотя с незапамятных времен офицерам предоставлялась самая лучшая и квалифицированная медицинская помощь, тогда как рядовых и пехотинцев бросали умирать в страшных мучениях. Разрушив неписаные устои, она прослыла предательницей среди офицеров, которые стали посматривать на нее косо, зато снискала безмерное уважение простых солдат. А также и Элеонор.
Как-то раз, на четвертый день пребывания в Скутари, мисс Найтингейл остановила Элеонор у чахлого фонтана на территории госпиталя, где та собиралась наполнить кувшин водой, — мутновато-желтая вода была почти непригодной для питья, — и попросила помочь во время ночного обхода. На женщине было длинное серое платье и белый платок, которым она обвязала темные волосы, а в руке она держала турецкий фонарь с изогнутой ручкой, выходящей из плоского медного основания.
— И пожалуйста, захватите с собой кувшин.
Элеонор, к которой мисс Найтингейл редко обращалась напрямую, наполнила сосуд до краев, сунула под мышку сумку с перевязочными материалами и покорно пошла следом за начальницей в нескольких шагах позади. День выдался ужасный, и Элеонор порядком устала, но хотя она понимала, что теперь предстоит провести на ногах еще несколько часов кряду, с радостью ухватилась за возможность оказаться полезной. Казарменный госпиталь был большим зданием, и за время обхода всех палат, который мисс Найтингейл проводила еженощно, приходилось наматывать добрых четыре мили. В какое бы помещение женщины ни заходили, даже самые враждебно настроенные хирурги и хамоватые санитарки старались держаться от мисс Найтингейл в сторонке, зато несчастные солдаты неизменно выражали признательность ей и Элеонор либо тихим «спасибо», либо одобрительным жестом. Один молодой парень, не больше семнадцати лет, которому отняли обе ноги ниже колен, лежал на койке и плакал. Мисс Найтингейл подошла к нему, успокоила и поцеловала в лоб. Другому солдату, лишившемуся руки и глаза, она поднесла стакан воды, который тот взял трясущейся левой рукой. Элеонор невольно задумалась, вызвана ли дрожь физической слабостью или потрясением оттого, что почтенная дама снисходит до общения с таким никчемным горемыкой, как он.
За исключением косых лучей тусклого лунного света, пробивающихся сквозь разбитые окна и незакрепленные ставни, другого освещения в большинстве палат не было, поэтому Элеонор приходилось продвигаться с осторожностью, стараясь не наступить на спящего или уже умершего человека. Но мисс Найтингейл, стройная женщина с прямой осанкой, безошибочно прокладывала курс между коек и пациентов, озаряя лампой, словно божественным светом небес, их грязные, покрытые ссадинами окровавленные лица. Нередко Элеонор становилась свидетелем тому, что после того как мисс Найтингейл проходила, бойцы подавались вперед на культях и целовали воздух позади нее.