Кровь людская – не водица (сборник)
Шрифт:
За короткое мгновение Супрун перебрал в голове с десяток известных ему в уезде богачей и подумал, что слова Свирида Яковлевича многим из них не в бровь, а в глаз.
— А мое, Свирид, богатство с правды, с кровавых мозолей, а не с паскудства начиналось, не паскудством и кончится. Я-то свою землю честно заработал?
— Не всю, Супрун.
— Как — не всю?
— Ту, что ты заработал, — честно заработал. Эта твоя земля чиста, как солнце. А про ту, что для тебя батраки зарабатывали, — прости, но скажу так, — на тех нивках чужой пот поблескивает.
— Я же батракам работу, хлеб давал.
— А Варчук по-другому скажет? То же
— И в одном списке нам судьбу записали?
— Список, Супрун, один, — заметил Мирошниченко, начиная понимать, о чем тревожится Фесюк, — да не одно думают люди про тебя и про Варчука.
— Спасибо, Свирид, и за то. Тебе, как партийному, можно и поверить — вы нашего брата не больно почитаете. Н у, а что же мне дальше делать? Землю-то заберете?
— Заберем.
— Страшный ты, Свирид, человек: в глаза все говоришь. В глаза-то хоть ложью бы утешил.
— Ложь, Супрун, и впрямь немалая утеха, — помолчав, проговорил Мирошниченко, думая о лжи в мировом масштабе: всю землю оплела она, правдой вырядилась, нелегко будет людям выдирать ложь из мозгов, из протертых коленями храмов. — Может, Супрун, я тебя правдой утешу?
— Правдой, ежели много ее, тоже можно невзначай человека убить.
— А в революцию, Супрун, ничего понемногу не бывает, кроме хлеба.
— Ну, спасибо, утешил, полегчало! — Под губами у Фесюка дрогнули морщинки. — И знаешь как полегчало? Сдавили тебе петлей шею, так что глаза на лоб полезли, а потом чуток отпустили ее — глотни, бедный человек, воздуху. Хорошее облегчение?
— Глупости говоришь, — нахмурился Мирошниченко. — А мне кажется, ты сам своим богатством все больше затягивал на себе петлю. Что тебе дало богатство? Землю и деньги! А что оно отняло у тебя? Отняло твой веселый смех, искалечило твою добрую душу, истощило щедрость. Прежде ты не раз угощал меня яблоками, купленными на ярмарке на трудовые медяки. А развел большой сад — злыми собаками от людей отгородился и сам набивал патроны солью да резаной щетиной. На кого ты готовил соль и резаную щетину? На врага? Нет, на детский задок да спинку, — жаль тебе стало яблок для малышей, свои, не купленные яблоки стали для тебя дороже детской крови. С ярмарки ты яблоки как человек приносил, так почему же ты возле своих яблок, прости меня, псом становился? Это твое богатство делало. Я против тебя злости не держу. Мне жаль тебя. Ты человек умный и гордый. Мы оставляем тебе целых десять десятин твоей прежней земли. Неужто тебе для трех душ больше надо? Или, может, тебе надо, как царице, есть не простые галушки, а золотые? Вылезай из своей петли, поживи хоть немного не для богатства, а для семьи, возьми да купи хоть теперь своей Олесе цыганские сережки. Помнишь, лет двадцать назад она со слезами на глазах просила их у тебя, а ты рассердился, обозвал ее скверными словами, а сережек и до сей поры не собрался купить…
— Въелись тебе эти сережки в печенку! Я бы на твоем месте поменьше потакал бабьим прихотям, а то сам бабой станешь… Послушал я тебя, Свирид. Все говорят — за словом в карман не лазишь. При новой власти ты уж не станешь волам хвосты вертеть, выйдешь в начальники. И может это погубить тебя, как меня богатство. Ну, скажи еще одно: сегодня вы раскулачили меня, ну, а не захочется вам это и завтра сделать?
— Будут у тебя батраки, — все может статься, не поручусь.
— Значит, послушаться тебя, Свирид, так все надо начинать заново?
— Если сможешь начать…
— И то верно, — кивнул головой Супрун и недоуменно посмотрел на Мирошниченка: а чем же, мол, ты живешь? Партия, конечно, партией, а с экономии надо было брать корову, а не луковицы георгинов. В святые все равно не попадешь — коммунист!
И вот они расходятся, унося с собой нелегкую путаницу мыслей и соображений, не зная, как встретятся поутру, как повернется завтра их жизнь.
В человеке всегда великое соседствует с малым, и мысли его похожи на свежеобмолоченное и неотвеянное зерно, где перемешаны хлеб и полова. Так сейчас и с Фесюком. Идет он по дороге, до боли в голове думает о земле и черт знает о чем еще. И вдруг, увидав мерцающий огонек у заядлой самогонщицы Федоры Куцой, поворачивает к ее вдовьему двору.
На его стук из хаты испуганно выскочила хозяйка.
— Кто это? — спросила она с порога.
— Отвори, Федора! Это я, Супрун.
— Ой, батюшки! Неужто вы?! — обрадованно воскликнула вдова, отворила сени, засмеялась. — Такого гостя никак не ждала! Спасибо, что не побрезговали нами…
Федора засуетилась вокруг него и, задевая сборчатой юбкой, повела в хату, где за столом тупо пропивал свою дань с кулаков Кузьма Василенко. Он тоже изумился, увидав Супруна, хотел подняться, сострить, но ни язык, ни ноги уже не слушались его.
— Нагрузился, — кивнула очипком в его сторону Федора. — Вам первачка с огнем или паленухи с дымком? — Быстрые глаза и полные губы вдовушки заиграли в улыбке.
— Я, Федора, к тебе, пусть это будет между нами, не по такому делу… — замялся Супрун.
Федора насторожилась, загадочно улыбнулась, покосилась на Кузьму и руками подперла груди. Их белые краешки выглянули сквозь прорезь сорочки.
— Прямо и не знаю, что такому дорогому гостю надо? — понизив и без того низкий голос, проговорила она, и Супрун только теперь увидел, как по-бесовски соблазнительны ее налитые румянцем щеки, какая сладкая улыбка дрожит на ее полных губах.
— Мне, Федора, сережки нужны. — Он покрутил пальцем возле уха. — Тебе ведь люди всякое добро таскают. Может, и такая цацка найдется?
— Золотые вам? — уже ровным голосом спросила Федора и погасила улыбку в глазах.
— Какие ж еще! Ясное дело, золотые, — сказал Супрун так, словно никогда и не покупал других.
— Поищу для вас. Ради того, что первый раз заглянули.
Она выбежала в светелку, заперлась там и принялась стучать чем-то.
В это время заскрипела сенная дверь. Супруна так и передернуло: не больно-то ему хотелось попасться кому-нибудь на глаза у Федоры Куцой. На пороге появился босоногий, с длинной, как дыня, головой подросток в изодранном картузе, из-под которого торчали давно не стриженные вихры. Вот он увидал за столом Василенка, потихоньку подошел к нему.
— Домой пора, а то мама сказала, что сюда с пестом прибежит.
— Га, это ты, Клим? — Василенко сперва удивился, а потом неуверенно потянулся рукой к бутылке, налил в чарку самогона. — Выпей, сынок, зелье доброе.
Клим взял чарку, внимательно посмотрел на нее, и лицо у него стало степенное, как у настоящего, почтенного хлебороба; он одним духом осушил чарку и сразу поставил ее; маленький рот его искривился от горечи.
Даже Супрун не выдержал.
— Клим, побойся бога, раз людей не боишься! Где ж это видано постольку разом потреблять этой дряни! — воскликнул он, показывая пальцем на порожнюю посуду.