Кровать с золотой ножкой
Шрифт:
Усадьбу «Вэягалы» наконец поделили. Петерис, получив «ремесленный надел», хозяйствовал и строился по берегу речушки. Но с его уходом Крепость не опустела. Паулис привел в дом жену и успел стать отцом первенца Виестура. В саду меж яблонями плескались на ветру детские пеленки и свивальники — детишек в колыбель укладывали плотно закутанными, точно живые мумии. Кто в «Вэягалах» всем верховодил, понять было трудно. Вес Паулиса явно возрос, но Антония не спешила выпускать из рук бразды правления. Хотя бы потому, что избранница Паулиса ей пришлась не по нутру.
Старый Август после своего девяносто пятого дня рождения практическими делами себя почти не занимал. То, что он находился в комнате,
— В гроб меня положите в очках. Захочу оттуда на вас поглядеть, а глаза не больно зрячие. — И, подумав, добавил: — Ульи-то как гудят, нынче много будет меду.
В Крепости к странностям Августа привыкли и к словам его не прислушивались. Жена Паулиса на правах хлебосольной хозяйки потчевала Леонтину пирогами, тем самым тактично отстранясь от решения вопроса, к которому не чувствовала себя сопричастной.
Антония и слышать не желала, чтобы Элвиру отправили в больницу. По своей крестьянской натуре она боялась любых резких поворотов. Антония посоветовала сначала вызвать из Риги Атиса. Он доктор, ясное дело, ему и решать. Паулис, в общем, был того же мнения.
Еще со студенческих лет Атиса вошло в привычку, что его приезд становился праздником для «Вэягалов». Загодя в доме наводили чистоту и порядок, меняли в сенниках осоку, поросенок издавал предсмертный крик, петухи с отрубленными головами совершали по двору последние круги. На кухне пыхтели котлы, на сковородах трещало жарево. Хлебная печь топилась с утра до позднего вечера и так раскалялась, что в доме не продохнешь. В день приезда все в праздничных нарядах. Дверные притолоки цветами разукрашены, на полу для аромата рубленый корень аира посыпан, на флагштоке флаг развевается.
На этот раз, учитывая особый повод для приезда Атиса, шумливую радость свидания несколько притушили, и все же переполох получился изрядный. Двор людьми был заполнен, дети вопили, тявкала собака.
Антония, завидев на повороте рессорную коляску с восседавшим на ней располневшим Атисом, всплакнула на радостях. Атиса она любила больше остальных. Любовь эта вмещала в себя и большую заботу, и большую сладость, извечные страхи и смысл существования. У Атиса все было не так, как у других детей. Всегда он рвался прочь из дома, тут ему было тесно, вроде бы ее ребенок, а вроде бы и нет. Эта неясность и влекла к нему. При мысли об Атисе Антония переполнялась смирением и спесью. Вполне возможно, тот душевный трепет, с каким в этот раз (как, впрочем, и всегда) поджидала она своего младшенького, заполнял ту чисто женскую меру тоски и нежности, какую не смогла собой заполнить ее пустоватая чувствами супружеская жизнь.
Сначала Атис потоптался на зеленой травке двора. Водилась за ним такая привычка размять затекшие ноги, окинуть глазами знакомый пейзаж, отметить в его отсутствие происшедшие перемены. На его румяном лице проступила чуть снисходительная, чуть восторженная, чуть ласковая, чуть кощунственная улыбка, и Атис кинулся к Антонии. Начался привычный спектакль любвеобильных излияний. Атис с матерью возился, как с маленькой девочкой, — даже на крышу порывался ее посадить, в воздух подбросить. Антония вроде бы отбивалась, в притворном гневе колотила Атиса по плечам, радостно поругивала. Уж таков ее Атис. Солидная докторская наружность и ребяческие замашки как-то не вязались друг с другом. Зато с ним не соскучишься, и никого равнодушным он не оставит. Иной раз Антонию прямо-таки страх разбирал; а ну если Атис вовсе и не
На радостях в первые минуты позабыли о печальном поводе для встречи. Раскрасневшиеся женщины носились с рижскими подарками, мужчины у заставленного снедью стола поднимали стаканы. Когда напольные часы, которые когда-то Ноас привез из Англии в подарок Августу и Антонии па свадьбу, глухо, как церковный колокол, пробили четыре часа пополудни, Атис поставил на стол недопитую рюмку и, словно фокусник перед началом представления воздев свои белые руки, сказал:
— Теперь уладим дело.
Атис оправил торчавшие пз рукавов темного костюма манжеты шелковой сорочки и скользнул взглядом по своему докторскому чемоданчику. Паулис отправился закладывать лошадь. Антония тоже собралась ехать.
Леонтину Атис не видел больше года. Искусно взвинченные речи лишь отчасти помогли скрыть удивление при виде угасающей женщины, которая так мало походила на ту Леонтину, что хранила его память. Сначала к Элвире зашли все вместе. С ней сидела Марта. Элвира, пламенея в жару очередного приступа, лежала на трех подушках. Антония исторгла придушенный стон, по своей глухоте не слыша, как трещат костяшки пальцев ломаемых ею рук. Марта опять не сдержалась, всхлипнула. Слава богу, Атис с присущим ему профессиональным самообладанием удручающую тяжесть момента снял бодрой болтовней:
— Милая барышня, как это понимать? Нет, оставь свои шуточки. Не по сезону себя ведешь.
— Ну уж мне лучше, ну уж полегчало… Дело пошло на поправку. — Словно ища подтверждения своим тихим словам, огромные глаза Элвиры метались от одного к другому. И никто не выдерживал взгляда, все отворачивались.
— Крест наш тяжкий, будто проклял кто, — уронив лицо в ладони, причитала Антония.
— Непонятно, что за болезни такие пошли, — в голосе Леонтины слышались обида и горечь.
Атис осмотрел Элвиру, оставшись с ней наедине. Затем присоединился к остальным в гостиной, где Нании было велено накрыть стол для кофепития. Одно место за столом пустовало — Индрикис ушел в кино.
— Состояние достаточно серьезное, — объявил Атис, и в голосе его одновременно прозвучали уверенность врача и озабоченность брата. — Разумеется, потребуются лабораторные анализы, рентген, но возможность ошибки ничтожна. У Элвиры не воспаление легких, у неё туберкулез наиболее агрессивной формы, а проще говоря, скоротечная чахотка.
— Как ты сказал? Скоротечная чахотка? — приложив к уху ладонь ковшиком, переспросила Антония. — У нас в семье чахоткой отродясь никто не болел.
— Настолько серьезно! — Леонтина сдвинула брови. что означало, она себя насилу сдерживает, ибо любое гримасничание по усвоенным от мадемуазели правилам почитала признаком дурного тона. — Элвира для меня почти родная дочь. Бог ты мой! От судьбы не уйдешь. Делать нечего, если Элвира останется у нас, магазину конец. Кто же захочет покупать продукты в рассаднике чахотки!