Кровать с золотой ножкой
Шрифт:
— Ну и хват! — рассмеялся Вилис. — А ведь был момент, я чуть всерьез тебя не принял за настоящего caballero {14} … Здорово, дорогой Родригес! Твои седины сплошное надувательство. Вижу, есть в тебе еще порох!
— Вилис, старина! Мастер ажурных дел! А ведь и ты, похоже, не сдал нисколько.
— Вот уж нет, — Вилис по привычке в разговоре пальцами покручивал кончики усов, — со мной, брат, все кончено. Что-то внутри оборвалось. Как пес бродячий: хоть колбасу, хоть сахар ему покажи, он в свое счастье не верит.
14
Кабальеро — почтительное обращение к мужчине (исп).
— Что стряслось?
— Не знаю. Одно ясно, мне ее не дождаться. Как подумаю, что меня похоронят
— Теперь тут только все и начинается!
— Может быть, но мне ее не дождаться.
— Еще как дождешься! Много ли надо — взрывоопасная бочка с горючим!
Хотя речи Вилиса Эдуарду показались попросту жалкими, даже если учесть причины, побудившие товарища впасть в ересь от усталости, но всю заключительную часть съезда Эдуард так и не смог освободиться от какой-то меланхолии, задумчивой рассеянности. В конце концов все стало на свои места, о возможных неожиданностях предчувствие нашептало заранее. Его кандидатуру намеревались выдвинуть на руководящую должность новой партии. Это не нарушало душевного равновесия. Потрясло другое: подавляющим большинством голосов — всего семь было против — его избрали делегатом США на международную встречу в Москве. Зачитывая результаты голосования, председательствующий почти с ликованием выкликнул его имя:
— Эдуард Уэйглл-Родригес! Техас!
На какое-то время в зале стало тихо, пока экзотика нового имени в умах не совместилась с его обладателем, и тогда раздались аплодисменты, крики с места:
— Long live Edward! {15} Браво! Многие лета нашему Эджусу Вэягалу!
Месяцем позже Эдуард на пути в Европу снова качался на волнах Атлантики, времени для размышлений было достаточно, и он все думал о том, с какой готовностью и без малейших колебаний отправился в это путешествие, на которое несколько лет назад он никак не мог решиться. Даже помнил первый проблеск мысли при словах председателя. «Ну вот, домой ехать, а тут, как назло, передний зуб сломался и срочно нужно к дантисту…» Что это будет и поездка домой, сомнений не возникло — далеко ли от Москвы до Риги. Советская Россия с белой Латвией подписала мирный договор, отношения налаживались, а он был гражданином Соединенных Штатов Америки — солидный паспорт, всесильные доллары.
15
Да здравствует Эдвард! (англ.).
Нарочитое возбуждение, последние недели кружившее голову несомненной сладостью, понемногу улеглось, сменившись настороженным ожиданием. Он так давно не был дома, даже перестал понимать, что включает в себя понятие «дом». Память, как колоду карт, тасовала условные представления. То, по чему он тосковал, что болью и томлением прорастало в душе и колыхалось, подобно бескрайнему, неоглядному полю, на самом деле было больше игрой воображения, чем действительностью. Вкрадчивый плеск волны у прибрежных камней Зунте, облакоподобный куст сирени за шестью клетками оконницы приходской школы, потрескивание дров в большой печи «Вэягалов»… Что дом погиб в огне, Леонтина успела в свое время известить его еще в Лондоне. Но в печи по-прежнему потрескивал огонь. И о смерти матери ему дали знать окольными путями, эту весть он получил, уже будучи в Америке. Потом и отца свезли на кладбище, о чем на улице, в Нью-Йорке поведал ему Ольгерт Бриедис, с которым они в школе сидели за одной партой. Поведал уже после революции в России.
В Москве поезд — кроме Эдуарда прибыло еще три делегата — встретили с оркестром и цветами. После краткого митинга делегатов и сопровождающих их лиц рассадили по автомобилям довоенных моделей. Эта поездка Эдуарду напомнила молодость, в Америке на таких машинах разъезжали, когда он в Нью- Йорке сошел с парохода и поселился в Брайтоне у Карлины. В дороге произошла непредвиденная задержка: прорвавшаяся водопроводная труба затопила улицу. Пока шоферы совещались, прохожие окружили машины. Стихийно повторилось то, что незадолго до этого было на вокзале. Неожиданно переводчик, молодой человек в кожаной куртке, с мальчишеским румянцем на щеках и упрямым подбородком, на чистейшем латышском языке крикнул сидевшему за рулем водителю: «Теперь смотри в оба, глаз не спускай с чемоданов!»
«Вот это интересно, — подумал Эдуард. — Надо бы их послушать». Но радость была столь велика, что он, сам того не желая, обронил на родном языке: «В них ничего ценного, одни тряпки».
Где бы ни появлялись делегаты, их встречали с восторгом, и это вносило в деловую обстановку международного съезда праздничность, что
Руководство съезда пожелало, чтобы Эдуард принял участие в прениях. И он выступил с докладом о положении иммигрантов среди американского пролетариата.
Латышей в Москве Эдуард встречал на каждом шагу, они, как заметил в столовой разговорчивый земляк из Исполкома Коминтерна, во всех эшелонах. Из бывших его друзей и знакомых чаще отмечались Эйдеман, Алкснис, Петерс, Ян Рудзутак.
После бесед с Лутером-Бобнсом и Бетынем-Мелнацисом, после того как сам побывал в разместившемся неподалеку от Кремля Латышском просветительном обществе, Эдуард проникся убеждением, что латышская колония процветает — действенная организация, толковые руководители. В театре играли профессиональные актеры, издательство выпускало не только газеты, журналы, художественную литературу, но и школьные учебники, программы, методические пособия. Литературный мир дробился на соперничающие группы, художники объединялись в студии в зависимости от приверженности к различным «измам». Публика, сразу видно, разномастная — партийцы и беспартийные, интернационалисты и шовинисты, бывшие пролетарии и бывшие толстосумы, высокообразованные и малограмотные, под стать этой пестроте вихрились идеи, принесенные бурями военных лет. Часть людей собиралась вернуться в Латвию.
Эдуарду долго не удавалось дозвониться до Петерса. Трубку снимал один и тот же мужчина, все его учтивые вступления обрывавший одной и той же фразой:
— Зам по делам сегодня не будет!
На четвертый или третий раз Эдуард свою досаду выплеснул латышским вкраплением в русскую речь: «Проклятье!» Этого оказалось достаточно, чтобы дальнейший разговор пошел на латышском языке.
— Кто говорит?
— Медниек-Охотник.
— По какому вопросу?
— Никакому. Приехал на съезд.
— Вам можно позвонить?
— Мы остановились в Доме профсоюзов.
В три часа ночи его подняла с постели дежурная. Она была не одна, при сем присутствовал еще какой-то мужчина, по внешности сторож или дворник.
— Вас к телефону… — запыхавшаяся и взволнованная Минна Николаевна едва могла говорить: — Феликс Эдмундович…
— Да нет, не он, — поправил ее мужчина. — Петерс.
Петерс по телефону был краток, пообещал прислать машину.
Странной была их ночная встреча перед большим, богатым домом с лепниной и статуями по фасаду. Казалось, они расстались только вчера. Бесстрашные, отчаянные парни, с маузерами в руках прикрывавшие друг друга. Прошлое ожило так осязаемо, наглядно, что некоторое время он бормотал что-то бессвязно, стараясь устоять перед шквалом воспоминаний, от которых захватывало дух и скакало сердце.
— А его не узнал? — Петерс повернул Эдуарда к человеку в кожаной куртке, с мефистофелевским профилем — тот всю дорогу молча сидел в машине рядом с шофером.
— Назис-Нож! Вот это да! Разыграть такой спектакль!
Квартира оказалась огромной, роскошно обставленной. Где-то за множеством стен били часы, глухо и торжественно, как лондонский Биг-Бен. На столе сверкали хрустальные бокалы.
При свете керосиновой лампы открылось то, что в темноте ночной улицы осталось незамеченным: первое впечатление, будто время их ничуть не изменило, оказалось обманчивым. Прошедшие годы принесли немало перемен. Может, прежде он не обращал на это внимания, но лицо Петерса с источенным морщинами лбом, глубоко посаженными и далеко расставленными глазами и слегка вздернутым носом совсем не выглядело озорным и насмешливым, как ему всегда, даже теперь, в первый момент встречи, казалось. Нет, взгляд у Петерса был усталый, пытливый, тяжеловато-весомый. Малоподвижные, полуприкрытые веками зрачки просто так, без особой надежности, похоже, и не способны были ни на кого взглянуть. Каждый брошенный взгляд впивался клинком. Темные, кучерявые волосы на висках серебрились. Петерс сидел слегка сгорбившись, втянув голову в плечи, обтянутые грубой солдатской гимнастеркой. Странно, но именно эта простоватая посадка смягчала, угрюмость взгляда, как бы говоря по-человечески обыденно и просто: «Я такой же смертный, как и прочие, и сапоги жмут, и ревматизм грызет, и раненая рука зудит к перемене погоды».