Кровавый пуф. Книга 1. Панургово стадо
Шрифт:
Что было отвечать ему на такой назойливый вопрос?
— Отчего мы, и в самом деле, не получаем? — хлопая глазами и принимая все это в самую серьезную сторону, тихо спросил наивный князь у Моисея.
— А я вам скажу отчего! — продолжал Ардальон, стоя фертом перед всей компанией. — Оттого, что вы рылом еще не вышли получать-то такие письма! Вот отчего!
— Ладно, ладно! А вы нам, милостивый государь, извольте все-таки отчеты представить! — завопило на Полоярова все общество, вконец уже оскорбленное последней выходкой. — Вы нам отчеты подайте, а если через два дня у нас не будет отчетов, так мы их у вас гласно, печатным образом потребуем! В газетах отшлепаем-с! И посмотрим, какие тогда-то вот письма к вам станет Герцен писать!
Полояров, махнув рукою, ретировался в свою комнату.
IX. Из
Ему было жутко. Герценовское письмо, на которое он так рассчитывал, окончательно не вывезло. Упорная наглость — элемент наиболее присущий, наиболее естественный в натуре Полоярова — тоже не помогла. "Ах, кабы не жид!" думает себе Ардальон. "Кабы не он, все бы шло, как по маслу'… С остальными бы управился!" Но эти остальные были сильны теперь жидом, а жид ими, и в результате, сколь ни прикидывал и так и сяк Полояров — выходило, что все-таки ничего против этой соединенной силы не поделаешь… Главнейшим образом смущала эта угроза "предать его благодетельной гласности". — "Ох, уж эта благодетельная!" злобно сжимая зубы, мыслил Полояров. — "А ну, как отпечатают?!". Эта мысль приводила его в содрогание: если отпечатают, тогда в журнальном мире погибла его репутация, тогда эти канальи Фрумкины сделают, что и статей его, пожалуй, принимать не станут; тогда по всем кружкам, по всем знакомым и незнакомым, по всем союзникам, друзьям и врагам самое имя его эти Фрумкины пронесут, яко зол глагол. — "Все эти «Искры» в набат ударят, пойдут теребить, потрошить, копаться в тебе, и на все лады, и в стихах и в прозе, переворошат всю твою внутренность". — И Полояров с наслаждением начинает желать, чтобы над всеми этими «Искрами» над всеми газетами, над всеми Фрумкиными вдруг стряслась бы такая беда, такая гроза, чтобы слова про него некому было пикнуть. Эти самые «Искры» и Фрумкины еще только вчера составляли его силу, его первую угрозу "подлецам и пошлякам", эти самые «Искры» вчера еще с таким ласковым почтением относились к нему, а сегодня он уже их боится… И все это наделал какой-нибудь Мошка Фрумкин.
— Нет, надо как ни на есть поправить это дело! — решает себе Полояров. — Лоб расшибу, а поправлю!
"Просить у них прощения, что ли?" — мелькает ему мысль. "Нет, не годится!.. Простить-то, пожалуй, простят, но уж прежнего уваженья не будет… и каналья Фрумкин на твое место сядет".
— Как!.. Чтобы вдруг Фрумкин… Да никогда!.. Ни в жисть! — азартно схватывается с места Полояров, и начинает шагать по комнате.
"Эх, любезные друзья мои!" — продолжает он думать, не без злорадства потирая руки. "Кабы это я был теперь становым, а вы бы у меня в стане проживали, показал бы я вам куда Макар телят гоняет… Всех бы эдак: ты что, мол, есть за человек такой? Ты, мол, Фрумкин? — Тарарах тебя, каналья!.. Таррах-трах!.. Раз-два!.. Справа налево!.. В остроге! в секретную! При отношении — так, мол, и так"…
— Рррасшибу! — в увлечении вскрикнул Полояров, описав по воздуху разящее движение кулаком, и с размаху хватил им по столу. Ни в чем не повинный стол затрясся и задребезжал со стоявшим на нем стаканом недопитого чая.
— Тише ты, дьявол! — огрызнулся на него вполоборота Ардальон Михайлович и снова зашагал по комнате.
И вот, все больше и больше предается он злорадственным мечтам; думается ему, что он и точно становой пристав и делает облаву на Фрумкина, на Малгоржана… Лидинька в ногах у него валяется, прощенья просит… Я те прощу! Я те прощу сейчас, голубушка! Эй, сотский, приготовь-ко горяченьких… ну, матушка моя, с богом!.. А ты, иудейская твоя морда… Тара-рах!.. в кандалы его!.. Я те дам социализмы заводить!.. Я те вспишу пропаганду! Ты думал, что ты можешь мне не покоряться? Ты бунтовать? Ты народ смущать?.. Ты власть мою не признавать?.. Вот-с, ваше превосходительство! Вот он налицо пред вашим превосходительством! главный бунтовщик-с!.. И все они здесь же, под конвоем-с! Всех захватил и изловил…
— Не стоит благодарности-с, ваше превосходительство… Помилуйте-с… Мой долг… рад живот положить!.. Какое распоряжение изволите теперь сделать-с?.. В острог?.. — Очень хорошо-с. Ну, любезнейшие, пожалуйте-с!.. Милости просим на казенное содержание!.. А что? Будете теперь сомневаться, от кого мы письма получаем? Будете требовать отчетов? ась?..
И куда-куда не заносят злорадно-золотые мечты огорченного Ардальона! Эти мечты в данную минуту были и его утешением, и его отместкой врагам за свое недавнее поругание. Воображается ему, что его за усердие к ордену на шею представляют, что он даже в донские казаки переходит и командует целым казачьим полком, специально предназначенным для того, чтобы переловить и истребить всех Фрумкиных на свете. И тут же почему-то представляется ему его последняя статья "О пауперизме и пролетариате в смысле четвертого сословия", за которую благодарный редактор предлагает ему по тысяче с листа, а благодарная Европа дарит почетную премию, и разные ученые общества, клубы, ассоциации присылают ему дипломы на звание почетного члена… Губернатор снова благодарит его и снова представляет к награде, к чину, к ордену… И этот губернатор вдруг не кто иной, как сам Александр Иванович Герцен… который с гордостью называет его своим другом и велит публиковать о том во всех газетах…
Эти золотые мечты переходили почти в какой-то бред и грезы, что впрочем и немудрено при том возбужденном состоянии, в каком находился теперь Ардальон Михайлович.
Но возвращаясь, по временам, к действительности, голова его додумалась-таки до решения как быть и что следует делать. Присев к столу и вынув чистый лист бумаги, он принялся писать, медленно выводя буквы и как бы обдумывая каждое слово.
"Его Высокопревосходительству…" но вдруг зачеркнул написанное и вместо того выставил:
"Его Сиятельству Господину Шефу корпуса…"
Засим подумал, пустил несколько колец табачного дыма, еще подумал и снова зачеркнул, и стал писать так:
"В Третье…"
— Нет, не так! — решил он, наконец, еще раз подумав, и снова прописал полный титул того, кому адресовалась бумага, а затем уже стал излагать самое дело:
"Сим имею честь, по долгу верноподданнической присяги и по внушению гражданского моего чувства, почтительнейше известить, что вольнопроживающий в городе Санкт-Петербурге нигилист Моисей Исааков Фрумкин распространяет пропаганду зловредных идей, вредящих началам доброй нравственности и Святой Религии, подрывающих авторитет Высшей Власти и Закона, стремящихся к ниспровержению существующего порядка и наносящих ущерб целости Государства. А посему…"
На этом «посему» Полояров опять остановился.
"Нет, «посему» еще рано!.. Надо бы прежде еще что-нибудь такое… пополновеснее, а потом уже «посему»… Но что бы такое?"
И снова стал он ходить по комнате и придумывать нечто полновеснее, но среди этих раздумываний пришла ему вдруг мысль: "А что как ничего этого не удастся?.. Как если Фрумкина-то возьмут, подержат-подержат, да и выпустят, а он тогда вернется к нам — го-го, каким фертом!.. Не подходи! Да как начнет опять каверзы под меня подводить?.. Тут уж баста!.. Вся эта сволочь прямо на его стороне будет… Как же, мол, мучился, терпел… сочувствие и прочее…"
— Нет, это не годится! Это не подходящее! — порешил Полояров и в мелкие кусочки изорвал начатый донос свой. — Этим я только дам ему же лишние выгодные шансы против себя самого. А лучше бы что-нибудь другое!.. Но что ж другое?.. Что?
И снова зашагал он по комнате.
В зале раздавались меж тем веселые голоса и громкий смех. Громче всех хохотала Лидинька. О чем там разговаривали, Полоярову не было слышно сквозь затворенную дверь. Можно было только догадываться, что над чем-то или над кем-то смеются. — "Ага, верно меня на смех подымают!" домекнулся Полояров, и на цыпочках подойдя к двери, внимательно стал вслушиваться сквозь замочную скважину. Но и подслушиванье не определило ему точнее причину общего смеха. Слышно было только несколько голосов, раза два как будто словно "он" сказали, да еще как будто слово "деятель", — так по крайней мере послышалось… А может, и не деятель… может, сеятель, а может и другое что — черт его знает! — Не разберешь! И опять этот невнятный шум говора покрылся взрывом дружного смеха.
"Ну да!.. «Он»… "деятель"… Это они надо мною!.. Надо мною!" — думал Полояров, злобно кусая себе губы. Ему сделалось и больно, и досадно, и просто избил бы их всех!.. Но главное, это так больно и так обидно, что хоть плакать готов…
И он на несколько минут, под влиянием щемящего до слез ощущения обиды и боли, вдруг почувствовал себя таким несчастным, пришибленным, таким несправедливо угнетенным, таким отверженным и жалким, но в высшей степени честным и благородным человеком.