Кровавый пуф. Книга 1. Панургово стадо
Шрифт:
Устинов, прежде чем ответить, посмотрел на него холодно-презрительными и строгими глазами.
— А я вас спрошу, начал он веско и размеренно: — для чего вы подуськивали его?
— Как!.. Позвольте, милостивый государь. Где? Когда я подуськивал его! — горячо сорвался с места Феликс Мартынович. — Я?.. Я, напротив, удерживал, отговаривал его, у меня есть свидетели, очевидцы… Я представлю доказательства!.. Я не позволю никому оскорблять меня таким образом! Я не могу допустить, чтобы так нагло клеветали на мою благонамеренность!.. Это уже называется подкопами…
— Обвинение столь важно, перебил
Чрез несколько минут подсудимый стоял пред ареопагом своих наставников и воспитателей. Едва успел он войти, как Подвиляньский, упреждая возможность первого вопроса со стороны директора, к которому арестант, естественно, не мог быть подготовлен, стремительно поднялся вдруг с кресла и с особенною торопливостью обратился к гимназисту:
— Господин Шишкин! Как честный человек, скажите откровенно, останавливал ли я вас, чтобы вы не делали этой глупости? Скажите по совести!
Шишкин поглядел на него пристально и твердо ответил:
— Да, говорили… Останавливали.
Подвиляньский с гордым презрением вымерял торжествующим взглядом Устинова.
— Повремените немного! — сказал ему последний, очень хорошо поняв значение этого безмолвного торжества. — Господин Шишкин! Я не хочу допустить мысли, чтобы вы сделали ваш проступок без чьего-нибудь постороннего побуждения. Скажите откровенно, кто подуськал вас на это? Или как, по крайней мере, вследствие чего пришла вам эта несчастная мысль прочесть "Орла"?
Подвиляньский опять почувствовал маленькую неловкость и опять было прибегнул к старательному обтиранию обшлага; но из этого беспокойного положения, к счастию, вывел его преподаватель географии Бенедикт Кулькевич.
Шишкин еще не собрался ответить, как уже раздался голос этого Бенедикта.
— Я полагаю, — начал он, — вопрос господина Устинова не совсем уместен; мы здесь, во-первых, не следственная по политическим делам комиссия…
Последняя фраза была сказана с такою едкою иронией, которая прямо била на то, чтобы подействовать на щекотливую струнку самолюбия членов.
— Да, но мы здесь тем не менее решаем судьбу молодого человека! — горячо перебил его Устинов.
— Во-вторых — продолжал Кулькевич, не обратив внимания на это возражение, — мне кажется, что такой вопрос даже оскорбителен для самого господина Шишкина. — По крайней мере, если б я был на его месте, я бы оскорбился за мое самолюбие: господин Устинов как будто предполагает в господине Шишкине совсем глупенького неразумного ребенка, мальчишку, дурачка, которого так вот вдруг можно взять да и подуськать на что-либо; как будто господин Шишкин недостаточно взрослый и самостоятельный юноша, чтобы действовать по собственной инициативе? Впрочем, это только мое личное мнение; может, кто и «подуськивал» его, я не знаю. Об этом он сам, конечно, лучше знает.
Сказано все это было как нельзя более кстати, и расчет оказался верен. Шишкин, как один из лучших и притом бойких учеников, естественно, был самолюбив. Кулькевич знал за ним это качество и его-то именно решился задеть в нужную минуту. Восемнадцатилетний юноша переживал то время, когда школьнический гимназический мундир становится уже тесен, мал и узок на человеке, когда самолюбие тянет человека на каждом шагу заявить себя взрослым, когда он, так сказать, борьбою добывает себе эту привилегию на взрослость в глазах тех, которые продолжают еще считать его мальчишкой и школьником.
— Меня никто не уськал… Я сам читал, по своему побуждению, — с достоинством проговорил юноша. Честный малый — он даже был убежден в эту минуту, что свершает некий подвиг гражданского мужества.
— Хорошо-с, можете отправляться обратно в карцер! — сухо ответил ему на это директор.
Когда арестант удалился, Подвиляньский, весь пылая чувством гордого и удовлетворенного достоинства, смело и твердо поднялся с места.
— Господа! — возвысил он голос, — после того, что сказано здесь самим Шишкиным, я не считаю нужным отвечать на обвинение господина Устинова: пускай он сам назовет его достойным именем.
— Я остаюсь при прежнем своем мнении — стойко и не смутясь ответил Устинов, — и только прибавлю к нему одно, что легально вы остались совершенно правы, с чем вас и поздравляю.
— Так после же этого!!.. — запальчиво вскочил было Феликс Мартынович, но председатель прекратил их прение настойчивым призывом к порядку и продолжал отбирать мнения членов совета.
Большинство трех голосов оказалось на стороне исключения. Два из них принадлежали самому председателю, который некоторое время колебался было, отдать ли эти два голоса в пользу устиновского предложения, или в пользу его противников, но из столь затруднительного колебания его опять-таки все тот же находчивый и предусмотрительный Феликс Мартынович Подвиляньский.
— Господа, — сказал он с видом величайшей искренности, положив руку на сердце. — Верьте моей совести, я от души рад бы был сделать все возможное, лишь бы только облегчить участь молодого человека, я вполне сочувствую господину Устинову и прочим, которые подали голоса против исключения, но, господа!.. все это вполне бесполезно! Проступок Шишкина не такого рода, чтобы администрация оставила его без внимания: доказательство — сегодняшнее решение господина губернатора. Они уже знают об этом! Если мы не исключим Шишкина, его все-таки заберет в свои лапы жандармерия и, стало быть, все-таки, volens-nolens, [47] он будет исключен, а мы, между тем, можем подвергнуться со стороны министерства серьезному замечанию в потворстве… заподозрят благонамеренность нашего направления — и что ж из того выйдет? Какая польза, я вас спрашиваю? Ни себе, ни ему! Лучше же умыть руки, сделать достодолжное и — дальнейшее предоставить администрации: как там себе хотят, так пусть и делают, абы мы в стороне были!
47
Волей-неволей (лат.).
Этот взгляд, бесспорно, имел на своей стороне много эгоистически-успокоительного и, стало быть, весьма подкупающего, а потому председатель и отдал свои голоса в пользу исключения.
Конференция окончилась. Члены совета оставляли залу и выходили на ту площадку, где ожидала скромно одетая старушка.
Едва показался инспектор, как она, в величайшем напряжении ожидания, в борьбе между страхом и надеждой, молча, но с выразительным вопросом в глазах и во всем лице своем подступила к Антону Антоновичу.