Кровные узы
Шрифт:
— Не слишком хорошее место для прогулок.
Ишад улыбнулась, и, как большинство ее улыбок, эта улыбка вышла мрачной, заупокойной. Она рассмеялась. В смехе тоже был мрак и слабый укол сожаления.
— Как ты любезен.
— Практичен. Стрела…
— Тебе не застигнуть меня врасплох.
Ишад редко говорила так много. Она не горела желанием вступать в дискуссию, но поймала себя на мысли, что разговаривает с этим человеком, и отстранено поразилась этому. Он был для нее тенью. Она была для него тенью. Они не имели лиц и в то же время обладали всеми лицами Санктуария, города полуночных встреч и постоянной борьбы.
— Я могу исцелять, — сказал он тихим голосом, проникающим до мозга костей. — Это мое
— Я в этом не нуждаюсь, — также едва слышно произнесла она.
Некоторое время он молчал. Возможно, обдумывая сказанное. Затем сказал:
— Я говорил, нам надо испробовать их… твое и мое.
Она поежилась. Этот человек шел сквозь сражения и кровь, этого человека всегда окружали другие люди, и он был проклят слишком большой любовью. Он был персонифицированным конфликтом, светом и тьмой. А у нее ничего этого не было. Она была одинока.
— Ты опоздал на встречу, — сказала она. — Я никогда не жду. И не считаю себя связанной никакими соглашениями.
Ишад повернулась и пошла прочь от него. Но Темпус, похожий на тень, послал треса вперед и отрезал ей путь.
Другая женщина, возможно, отпрянула бы назад. Ишад же осталась спокойно стоять на месте. Может быть, он считал, что ее можно запугать, может быть, это было частью темной игры, но в его молчании она прочла еще одно откровение.
Это был вызов. Ее нельзя было удовлетворить. И мужчина (как и многие-многие другие) немного боялся ее, боялся неудачи, боялся, что будет отвергнут; его божественность ставилась под сомнение самим ее существованием.
— Вижу, — сказала она наконец. — Ты покупаешь меня.
После этих слов на мгновение наступила мертвая тишина, потом конь взрывчато захрапел, стал переступать ногами. Но Темпус не потерял контроля над собой, не потерял его и над животным. Он сидел в седле, сдерживая треса, собственную натуру и свою раненую честь.
Обиженный, он стал меньше богом и больше человеком, отдавшим в заклад самоуважение: его мысли действительно были поглощены жизнью и душами тех, кого он дал себе слово купить. Он был двулик: человек и что-то гораздо менее рассудительное.
— Я провожу тебя домой, — сказал он тоном мученической безысходности и отрешенности, словно отвергнутый ухажер дочери мельника. Но это продлится недолго. Ишад не видела будущее, но она знала людей и знала, что Темпус сделал это предложение из-за своей извечной личной войны с Громовержцем. Человек серого, человек полутонов. Он мучил самого себя, это был единственный для него способ побеждать.
Ишад могла понять борьбу подобного рода. Она сама вела такую же внутри своей холодной черноты, только более прагматично. Она откладывала все только на один день, зная, что на следующий день не устоит перед своими аппетитами, а на третий снова обретет контроль; так она и жила, по приливам и колебаниям луны, зная, что именно оберегает она от разрушительных соблазнов. Мужчина же служил более грубым, более хаотичным силам, не имеющим постоянного течения и пульсации; этот человек воевал потому, что не мог найти покоя, не мог найти мгновения, когда что-то, довлеющее над ним, не заставляло бы его рисковать.
— Нет, — сказала Ишад, — сегодня вечером я сама отыщу дорогу. Завтра. Приходи завтра.
Она постояла молча, ожидая, какая из двух половин возьмет верх в душе Темпуса.
Темпус пытался сдержать себя. Ишад не знала, получится ли у него, но была уверена, что он постарается. Она видела зреющий внутри него молчаливый конфликт, борьбу одной половины с другой. Но вот он осадил коня, и Ишад беспрепятственно двинулась дальше. Темпус был в долгу перед ней.
Другая женщина, возможно, почувствовала бы учащение пульса и слабость в коленях, такими глазами смотрел он ей вслед. Но Ишад была уверена: Темпус будет спокойно ждать до тех пор, пока она не скроется из
Она уважала его. Она очень многое поставила на кон, решившись взять то, что Темпус пообещал в качестве платы, и не зная, сможет ли кто-нибудь из них пережить это. Возможно, он сознавал опасность, а может, и нет. Она же ощущала лишь слабую тревогу и раздражение.
Ишад выводило из себя то обстоятельство, что ей не хватало Роксаны. И своего дома, кишащего предателями. Ее снедало невыносимое беспокойство, ведь она жила только тогда, когда у нее был враг, постоянно бросающий вызов.
Только любовник мог тронуть ее в минуты самого тяжелого раздражения. Она убивала не за секс. Она убивала за мгновения боли, ужаса, власти, страха, печали — за что конкретно, она не знала. Чувство это никогда не продолжалось настолько долго, чтобы его можно было определить точно. Был лишь один миг, когда нужно было пробовать снова и снова, в попытке понять, что это.
Возможно (иногда гадала она), только в этот миг она и жила.
Тресский конь с грохотом помчался прочь из переулка, всадник ни разу не обернулся; Стратон, пасынок, прижался к стене и смотрел вслед Темпусу до тех пор, пока он и его конь не растворились в ночи.
Затем, быстро обернувшись, он осмотрел темный пустынный переулок, зная, что Ишад уже ушла.
Она обрушит на него настоящий ад, если узнает, что он следит за ней.
Он слышал — слышал! — о боги, он слышал шепот тысячи голосов, по-настоящему не слыша его. Затем — затем он сделал выбор, не тот, затем он провел столько времени в Аду, сколько было достаточно для того, чтобы поколебать у любого человека уверенность в себе, в своем выборе, в том глупом жесте, который в слепой ярости выгнал его на улицу, заставив отбросить соображения осторожности и рассудительности. Теперь, возможно, до конца жизни его будут одолевать приступы боли, простреливающей плечо, когда он повернет руку под опасным углом, — непредсказуемой боли, приводящей в ярость и заставляющей застывать в неестественной позе. Боль нападала так внезапно, что он не мог определить, болят ли это напряженные до предела суставы и хрящи, или же это боль нервная, от которой цепенела рука, в мгновение ока превращая его в человека, теряющего контроль над собой. Стратон выполнял упражнения, терпел что есть мочи, когда рука затекала, и все же в напряженные моменты она его подводила.
Его уверенность в себе умерла тогда, на улице, еще до того, как Хаут прикоснулся к нему. Тело, о котором он так умело заботился и которое некогда было абсолютно здоровым, разваливалось. Теперь он даже на купцов и торговцев, их жен и их детей начал смотреть с какой-то отрешенной завистью. Быть воином — удел молодого мужчины, с могучим телом и рассудком, обладающим волей, опытом и уверенностью…
Таким он был до того момента, когда один безрассудный поступок искалечил его, бросив на обочину жизни на глазах у товарищей, оставил трещину в руке, которая должна держать щит, и поселил страх в его груди. Он подозревал, что заслужил это, Крит был прав: весь его мир — сооружение из паутины и лунного света.
Женщину, чье лицо он видел в моменты любви, прекрасное бледное лицо, черные волосы, шелковыми прядями рассыпавшиеся по подушкам, лицо задумчивое и улыбающееся в мягком свете камина и свечей… он не мог связать с той, что бродила по закоулкам и выбирала себе без разбора одного за другим любовников в самых грязных трущобах Санктуария. И убивала их.
Он следил за ней так, как водил рукой, чтобы определить предел боли и научиться сдерживать ее. Он качнулся в сторону рассудка, к Криту, к тому, чтобы оставить ее, когда пасынки покинут город. Он не обернется ей вслед, и он будет все реже и реже вспоминать о ней. Рука заживет, и он поправится, где-нибудь, когда-нибудь.