Крушение империи
Шрифт:
«Все кончено» — лаконична, но выразительна была телеграмма.
Верные люди генерал-майора не замедлили ему сообщить, что этот самый кадетский депутат знал о готовящемся убийстве, достал у знакомого аптекаря цианистый калий и передал его знаменитому бессарабскому депутату. Но яд оказался испорченным, — Распутин, как выяснилось, съел на пирушке в юсуповском дворце отравленный эклер, пожаловался на резь в животе, но не умер.
Все эти сведения Глобусов не замедлил передать своему шефу — министру. Но тот все еще был мало приветлив, закидывал голову назад, закатывал глаза к потолку и выкрикивал, все время выкрикивал, озадачивая Александра Филипповича:
— И
Нет, в такие минуты не доложить ему о том важном деле, о котором пытался было заговорить со своим шефом генерал-майор! Пришлось отложить на время свое донесение.
«А ведь в том же районе, в том же районе… шесть домов пройти вбок!» — все еще удивлялся он причудливому совпадению некоторых обстоятельств, о которых также хотел сообщить министру.
Через два дня заехал на квартиру фон Нандельштедт.
— Я должен объясниться, — сказал он, не притрагиваясь к предложенной еде. — Я понял то, что вы мне сказали. Я нашел это у евангелиста Луки сказано: «Иже бо ище хощет душу свою спасти, погубит ю. А иже погубит душу свою мене ради, сей спасет ю». Обычно эти стихи синоптиков толкуют так, что произвольно слово «душа» заменяется словом «жизнь». Это нерравильно.
«В чем дело?» — Александр Филиппович с нескрываемым удивлением смотрел на своего старого приятеля.
Сухопарый, рыжеватый, с тонкими и прямолинейными, сходящимися без просвета над переносицей бровями, белогубый с угловатыми плечами — фон Нандельштедт сидел на стуле аршин проглотив и говорил голосом незнакомо-проникновенным:
— Я понял, что вы мне сказали. Вы оправдываете в душе убийц. Я — тоже! Не будем бояться доверить друг другу свои мысли. Я нашел еще много этих евангельских «ю». Помните?.. Любяй душу свою погубить ю и ненавидяй души своея в мире сем в живот вечный сохранить ю.
«Смеется, издевается…» — мелькнуло в голове генерал-майора.
Но прокурор был серьезен, очень серьезен:
— Я стал толковать эти слова Христа, ничего в них не изменяя, а тогда они могут значить следующее. Если для выполнения твоих обязанностей, признаваемых тобой высокими, тебе нет другого исхода, как взять на душу грех, — не дорожи своей душевной чистотой, как бы совершенна она ни была и какими бы усилиями ты ни достиг ее. Губи свою душу с полным сознанием всей тяжести принимаемого на себя греха, и тебя нравственные муки твои и то Добро, которое принесло твое самопожертвование, оправдают перед высшим судом!
— Прекрасно, прекрасно! — склонил напомаженную голову набок внимательный хозяин.
— Должен тут же дать необходимые объяснения, Александр Филиппович… Вопреки Льву Толстому я исповедую, что насилие невозбранно даже евангельским учением.
— Иначе вы не были бы прокурором, Федор Федорович.
— Совершенно верно. Мало того, — я смею утверждать, что евангелие обещает прощение за самое преступное насилие, если оно совершено во имя великой любви. То есть ради такой цели, которая вполне чужда личных выгод решившегося на преступление и окружена для него сиянием святости. Отправляясь от такого понимания евангельских предписаний, я бы, конечно, не мог удивиться, ощутив, что оправдываю убийц Распутина, если бы налицо были два совершенно необходимых, по мне, условия. Если бы я мог думать, что смерть Распутина неизбежна для спасения России, и если бы я удостоверился, что убийцы не дышат самоуверенностью и самодовольством, а в сознании своего греха идут навстречу ответственности. Но в том-то и дело, любезный мой друг, что ни одного из этих условий нет! Во-первых, разве только Распутин является виновником русских зол? Было бы болото, а черти найдутся! Во-вторых, убийцы до сих пор не явились с повинной, как бы, по мне, следовало сделать людям, принявшим на себя, хотя бы и ради великой цели, тяжкий грех. Они до сих пор таятся подобно заурядным преступникам… Все это как будто должно мешать мне оправдать убийство, а тем не менее я в душе не только на осуждаю преступников, но, да простит меня бог, положительно доволен тем, что негодяя убили! — закончил свою неожиданную исповедь прокурор.
И опять, вместо того чтобы ответить своими собственными словами, на что, естественно, надеялся его собеседник, Александр Филиппович вынул из кармана какие-то машинописные листки и улыбнулся:
— Хотите, я вам покажу по-приятельски анонимное творчество, которое сегодня, как мне донесли, пошло гулять по городу?.. Хотите?
Голосом нарочитым, гнусавя, как дьячок, генерал-майор стал считать:
— «Акафист Григорию Распутину… О, Григорие, новый угодниче сатаны, веры Христовой хулителю, русской земли разорителю, жен и дев осквернителю, — како воспоем и восхвалим тя! Радуйся, рассудка царева помрачение, радуйся Протопопова возвеличение, радуйся, Григорие, великий сквернотворче… Радуйся, таинственного жития взалкание, блудных страстей взыграние, радуйся, жен совратителю, радуйся, хлыстов насадителю… Радуйся, Григорие, России позорище!..»
— Слава богу, у нас нет разногласий! — повеселев, сказал задумчивый сухопарый прокурор, когда вместо опротивевшего голоса дьячка услышал, наконец, естественный голос генерал-майора.
«Если бы он только знал, кто это написал!..» — подумал после ухода прокурора Александр Филиппович и, — который раз сегодня! — присев на корточки, заглянул в камин: не сохранился ли там, упаси бог, случайно и предательски отлетев в сторону, клочок никому не известной генерал-майорской рукописи?..
Но нет, — огонь давно пожрал ее всю.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Как набирали газету
Поздним вечером с 17 на 18 декабря из трактирчика на Фонарном вышли попарно несколько человек и неуверенной походкой подвыпивших людей, — однако держа себя вполне пристойно, не подавая о себе голоса, — направились к Мойке.
Уже отойдя на приличное расстояние от трактирчика, они, как по уговору, утратили свою покачивающуюся походку и ускорили шаги, которые должны были разогреть их хоть немного, так как мороз был лют, а верхнее платье наших пешеходов служило малой защитой от него.
И также, не соединяясь друг с другом, все восемь человек вошли в разное время в ворота одного из домов на набережной, прошли под аркой во второй двор и там, поднявшись несколько ступенек вверх, остановились у единственной на площадке двери с облупленной вывеской, извещавшей, что здесь типографское заведение господина Альтшуллера.
Невысоконький, с лихорадочно постреливающими глазками, с мигающими часто ресницами, поседевшими теперь от мороза, успел раньше другого протянуть руку к звонку и потянуть вниз его деревянную рукоятку.