Крушение
Шрифт:
Вот почему с вкрадчивой, но вполне обдуманной решимостью, изобразив на ходу поклон, который начинается со шляпки, украшенной сиреневой фиалкой, а затем подхватывается всем её тучным и дрябловатым телом, оживлённо трепещущим подобно тому, как трепетали плавники чудовищных, анормальных рыб, выведенных из Carassius auratus [13] терпеливыми и жестокими мастерами аквариумных дел при дворе древних китайских императоров, Сенатриса входит в переливающееся оттенками морской волны свечение гостиной Ле Мерзонов, где между двумя зелёными растениями её встречает едва уловимое дыхание и неподвижный, свирепый и одновременно боязливый взгляд выпученных глаз достопочтенной вдовы Ле Мерзон, которая маленьким шариком выпрыгнет навстречу, но прыжок будет выверенным и упругим — такие иногда выделывают обитатели аквариума, если их вспугнуть.
13
Имеется в виду Carassius auratus— аквариумная рыбка из
И вот обмен любезностями, выписывание кругов и мельтешение плавников, за которым молча наблюдает Алькандр: рот у него набит печеньем, и от всех этих нежностей его тошнит; иногда Ле Мерзон-сын, который станет его однокашником, приоткрывает дверь, но тут же, неопределённо кивнув, убегает.
А вот уже на Вилле между стоящей в беспорядке немногочисленной мебелью Сенатриса энергично машет веником и вокруг того места, где он прошёлся, наметает крошечные укрепления из пыли; и вот наконец подаются манные клёцки, национальное блюдо Империи, которые целиком, даже не примявшись, спускаются по горлу достопочтенной вдовы Ле Мерзон.
— Дорогая мадам…
— О, мадам…
— Сущие пустяки, мадам, хвостик петрушки да манная крупа — вот и весь секрет.
Их слова изящны, как и сдержанные прыжки, и боксёрские движения туда-сюда; вот так, с настойчивой вежливостью, существуют они один на один со своим вдовством, смиренными надеждами и неизменно шатким здоровьем.
Не потому ли Сенатриса тайком отправляется иногда по утрам на свалку, что боится, хотя из Замка её не видно, потерять лицо? На ней тот же наряд, что и во время замковых чаепитий: других у неё нет; а если и есть, то все заперты в чемоданах, в забытых богом шкафах, от которых потерян ключ; но умение по-особому приминать своё тело, складываться или, наоборот, распрямляться, чтобы струились полотнище платья и накидка, откидывать вуаль на шляпке с победно колышущимся султаном — всё это позволяло Сенатрисе предъявлять свою единственную одежду как лицо, черты которого не меняются, но попеременно выражают то грусть, то радость и в прихотливом бытии под знаком дипломатии и нужды наполняются богатым разнообразием эмоций. На все случаи жизни она носит полотняную сумку, синюю с большими белыми цветами, походную кладовую, где разнообразные вещи, находки и реликты уходящей жизни — письма, предметы туалета, ключи, которые ничего не открывают, квитанции и пустые флаконы, как трава в желудке у коровы, пережидают время, отведённое на размышление: отвергнет их Сенатриса или прибережёт на своём дальнем пути в тайниках, о которых тут же забудет, но однажды, может, найдёт, и тогда эти предметы снова исчезнут в сумке с цветами. Алькандр не перестанет удивляться, глядя, как эта женщина, которая моментально теряет любую вещь, попадающую к ней в руки, и находит только то, что ей без надобности, которая, даже прикасаясь к домашней утвари, передаёт ей лёгкую хандру, вечно её бередящую; оказавшись в сердце городской свалки, вдруг действует с такой ловкостью, какой у неё напрочь не увидишь, когда надо заниматься хозяйством. Древком метлы с крюком, специально приделанным для таких вылазок, она орудует так сноровисто, что, можно подумать, долго этому училась; она бросается на мусорные завалы, ворошит их, раскапывает и закапывает, хитрыми способами устраивает обрушения и оползни, сортирует, перебирает, тащит, подцепляет, устраняет препятствия и быстрым движением рыбака с удочкой вытаскивает ботинки, которые починит для Алькандра, или свитер, который заштопает, ещё больше растянет и так и не наденет, забудет. Быть может, сосредоточенный и весёлый азарт, который Алькандр видит сейчас на лице матери, наблюдая за ней издалека, злость, вспыхивающая, если эту безответную тетёху в такую минуту отвлечь, — результат давнишней страсти к охоте и азартным играм, которая тайно делает своё дело в густой крови этих старинных семейств и которую Сенатриса по-прежнему подавляла бы и даже не чувствовала бы её, если бы крушение Империи не привело её на мусорные завалы? Сам выбор находок, которые приносит Сенатриса и добрая доля которых, покинув сумку с цветами, через некоторое время лишится остатков своих скромных достоинств и окончательно обретёт покой на свалке, а также почти религиозная таинственность, сопровождающая эти вылазки украдкой, убеждают, что скудость гардероба и колючее безденежье не умалят в её адрес похвал. Глядя из укрытия, как она возвышается над этим полем нечистот, как победно втыкает в него свой гарпун, как широко раздувается от ветра её платье, и вдыхая в сиреневом свете сумерек кислые запахи брожения, Алькандр постигает наивную и печальную поэзию мусора. Свидетельствуя о хрупкости материи и непостоянстве моды, изгнанные, как сама Сенатриса, из естественной среды, придававшей им смысл, выброшенные вещи хаотично громоздятся друг на друга, и каждая упорно старается сохранить ничтожный остаток своего «я»; точно так же грубо подогнаны между собой детали раздробленной после Крушения картины мира, начиная с того момента, когда Большая смута уничтожила разумную стройность порядка, и заканчивая будущим как иллюзорным оправданием.
Возможно, Сенатриса в глубине души наслаждается неким таинством единения, покоем, словно во время вечерни, и одиночеством, но одиночество вдруг нарушает свист осколка кремния, который со всей силы швырнули из-за кустов ежевики; он ударяется о дырявое дно кастрюли у её ног, и в тишине по карьеру разносится эхо. Пора Алькандру выходить на сцену, брать мать под руку и защищать её от камней и проклятий, которые посылают старьёвщик Лафлёр и его шайка.
— Я гуляла, — заявляет Сенатриса.
С каким достоинством вышагивают они по пыльной дороге, периодически обмениваясь впечатлениями от сумеречного пейзажа! А за ними на расстоянии, прячась на поворотах, идут пацаны Лафлёра. Только мелкий беспородный пёс, лохматый, как и вся остальная семейка, отваживается лаять прямо у них под ногами. Алькандр восхищается матерью: она никогда не оглядывается и даже вида не подаёт, что их преследуют; иногда он наклоняется — плавно, несмотря на высокий рост, — поднимает камень и запускает его назад, продолжая говорить.
Но когда приходится идти мимо хижины Лафлёра, откуда доносится особо грязная брань в адрес гинекея, его смущает младшенькая: она сидит на ступеньках у входа и при их приближении вдруг раздвигает ноги, едва прикрытые короткой юбкой, шлёпает ими друг о друга и пронзительно кудахчет. Алькандр услышит хриплый возглас матери: «Резеда!», но потом, продолжая рассеянно откликаться на возвышенные рассуждения Сенатрисы, шагая по тёмной тропинке, чувствуя влажную свежесть сада, и позже, в кровати, засыпая, он будет ломать голову, как ему понимать жест маленькой старьёвщицы: как знак презрения к тем, кто нарушил их монополию, или как бесхитростный намёк, попытку обольщения?
Переждём пару мгновений, Кретей, чтобы как следует посмаковать такой финал; вы постарались придать ему форму штопора. Только, уважаемый автор, после всех петляний и поворотов далеко ли вы, собственно, продвинулись в своём начинании? Удовлетворены ли вы тем, как складывается поэма? Ведь теперь непонятно, к чему всё это.
Вы по-прежнему тревожите тишину скрипом своего самонадеянного пера, но с каждой страницей, хоть вы нам в этом и не признаётесь, ваш честолюбивый замысел меркнет. Завоёванная Италия уменьшилась до почти невидимого лоскута земли. Может, Рим, который нам предстоит основать, хотя бы замаячил на горизонте? Вы обещали нам роман-абсолют: такой, у которого, как у вселенной, не будет ни фундамента, ни опоры, который не позволит задать ему границы или поглотить извне. Вы посмеялись над нами: с самого начала вы опирались на горькие истины, привязанные к их случайному положению во времени и в пространстве; уж не надеялись ли вы, преобразив эти жалостливые воспоминания красноречием и иронией, вырвать их из невыразительного окружения? Несчастный ловкач! Вместо королевского полёта орла — скачки лягушки, которая то и дело шлёпается на землю.
Ничтожный доморощенный творец, вы собирались одному миру противопоставить другой; но — первый попятный шаг — описали Государство; затем ваше честолюбие ограничилось группой персонажей; с каждой главой вы становились скромнее, и вот уже у вас остался всего один главный герой, да ещё несколько второстепенных, увиденных его глазами. Заглядываю вам через плечо и, пока сохнут чернила, читаю незаконченную фразу: нужно быть начеку, держать себя в руках, как психоаналитик, которого усыпляет скучное бормотанье невротика, нужно постоянно быть рядом, чтобы подстёгивать вас, поправлять, разоблачать ваши хитрости и мелкую ложь, напоминать о ваших честолюбивых замыслах и о клятве. Иначе вы быстро ускользнёте от меня, превратите эпопею небытия в романчик, в портрет молодого человека в плену обстоятельств времени и среды, каковых уже не счесть. И всё-таки моё внимание ослабевает, меня дурманит монотонное журчание вашего рассказа, хуже того — презренное подражание вынуждает меня копировать заплетённость вашего стиля. Надо встряхнуться, вспомнить строгий облик барона: я должен быть вашим цензором и вашим поводырём, герменевтом и схолиастом.
Море в этих краях повсюду — в крошечных серебряных кляксах, которые различаются в ясный день с высоты башен собора и трепещут в расщелинах потускнело-изумрудных холмов, как чешуйки живой рыбы; такова сила ветра, чей шум раздаётся в траве и ветвях, и прозрачность неба, отбрасывающего на краски бокажа серебристый отблеск волн; зримо и незримо море пропитывает все прилегающие земли, где звучат голоса его приливов и отливов, отражаясь от дерева к дереву, от изгороди к изгороди, как голос Мероэ, летящий по комнатам Виллы и наполняющий эхом пещерное пространство, которое Алькандр теперь делит с ней, и где ему то и дело чудится — при том, что он даже не может сказать, какого цвета у неё глаза, — будто ему под силу остановить полёт её платья и волос или их скользящие отражения в зеркалах и на натёртом воском паркете.
Нужно обладать беспечностью и предприимчивостью Сенатрисы, чтобы затеять эту поездку к морю; она изучила карты, всё распланировала, приготовила пакеты с бутербродами и кислыми яблоками; и воскресным утром, когда на дорогах встретишь только одетых в чёрное крестьян с требниками в руках, а холодный шквалистый ветер расчищает сентябрьское небо и разносит лоскуты далёких колокольных звонов, задумчивый покой нормандских пейзажей оглашается криками под натиском молодых варваров.
На всех три велосипеда: два — те самые, на которых Гиас и Мероэ проделали путь из Парижа, и старая жестянка, женская модель, которую Сенатрисе удалось одолжить у какого-то ремонтника под предлогом, что она опробует его перед покупкой. Сама Сенатриса в любом случае будет идти пешком: праведное чувство собственного достоинства и собственной неловкости запрещает ей садиться на велосипед. Для пяти молодых людей она со знанием дела, не хуже, чем в военном штабе, где разрабатывают план кампании, составила маршрут и разметила остановки для передачи велосипедов: три велосипедиста будут дожидаться двух пешеходов, чтобы пользоваться транспортом по очереди, согласно умному плану, на соблюдение которого она одна по наивности надеялась. К часу дня весь личный состав войска должен был собраться в точке, которую на дорожной карте Сенатриса пометила, поставив крестик красным карандашом: в двенадцати километрах от города, там море ближе всего. Сама она окажется на месте последней — к обеду, который предполагался на пляже.