Крушение
Шрифт:
Однажды утром, явно очень рано, Алькандра разбудит солнечный луч, вобравший в себя весь свет предстоящего дня. Со двора до него донесётся скрип гравия. Приоткрыв ставни, он еле успеет увидеть, как сироты выезжают из ворот на велосипедах, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, чуть петляя и не оглядываясь. Они никого не предупредили. Накануне, нагрузившись книгами и тетрадями, явился Ле Мерзон-сын. Алькандру показалась сомнительной эта новая идея вместе заниматься математикой. Ле Мерзон слишком уж часто отвлекается от дифференциалов и, кривляясь, строит глазки Мероэ. Они прощались у подъезда, когда мимо прошли «Сироты»; Ле Мерзон ничего не сказал, разве что едва заметно кивнул — поздоровался, но было в его взгляде нечто такое, что Алькандру тоже не понравилось. И вдруг Ле Мерзон уже на земле, книги разбросаны, малыш Гиас нанёс ему два молниеносных удара: правой рукой — оригинальный горизонтальный свинг, как будто лезвием по лицу полоснул, и одновременно левой — хук в сердце.
— У твоего приятеля не все дома?
Ле Мерзон-сын поправляет очки.
— Да, не все дома, — растерянно отвечает Алькандр. — Не все дома.
Сироты умчались с хохотом.
Под гомон птичьих распевок, в оставшиеся несколько часов покоя, после мучительных ночных видений хорошо вновь уснуть при свете, сочащемся сквозь захлопнутые ставни, за которыми пробуждается
А ведь ему стоило бы поучиться у однокашника, перенять секрет, который тот не может изложить, но, пользуясь им, неплохо вписывается в обстоятельства, в то, что он называет «жизнью». У Ле Мерзона-сына прямой подбородок и прямой взгляд из-под железных очков (старой оправе дали ещё послужить). Однажды Алькандр несколько удивит его, сказав, что он олицетворяет совершенство; и, чтобы мысль была нагляднее, уточнит с ещё более загадочным видом, что у Ле Мерзона «всего в меру»: его размеренные движения обдуманны, учится он чётко по программе экзамена, а ещё всегда опрятно одет, и его слегка вьющиеся коротко стриженые волосы не нужно обильно поливать гелем, чтобы не лохматились, как это делает Алькандр со своей гривой. Даже жизнь Ле Мерзона подчиняется разумному и строгому порядку, и редкие вмешательства случая не только не нарушают, но даже упрочивают его, как, например, эта война, из-за которой подготовительные курсы по математике, на которых он сдружился с Алькандром, были перенесены из Парижа, и он может готовиться к поступлению в Политех [15] , не покидая городок, где родился. Но за рамками повседневных банальных разговоров о совместной учёбе им трудно поначалу найти общий язык: в голове Ле Мерзона сплошные даты, разграничения и ограничения; части сравнений, референции и единицы измерения чужды Алькандру; куча совершенно абстрактных понятий, как «статус» или «ведомство», мешает ему проследить логичную, кстати, последовательность взаимовытекающих явлений, которые лишены для него всякого содержания. Но, несмотря ни на что, между ними всё же возникает симпатия, основанная прежде всего на общей нелюбви к парижанам, которых в классе большинство, на одинаковом неприятии их словоблудия и ужасного жаргона (хотя Ле Мерзон легко его копирует); и тогда они в конце концов понимают, что разница между ними в самом образе мыслей или, лучше сказать, в том, чего они от этих мыслей ждут. Рассуждения Ле Мерзона всегда похожи на таблицу, где можно сортировать, распределять, упорядочивать по отношению друг к другу вещи, по-настоящему существующие для него только в ячейках, которые они занимают в схеме рассуждения; Алькандр от этого теряет терпение и ругает товарища за то, что тот вечно отклоняется от сути, а сам по-настоящему усвоил только единственное число и хочет возвысить до разумной ясности краски, звуки и порывы так, чтобы они при этом не утратили своей содержательности. Лоб Ле Мерзона-сына стягивается в преждевременные складки; взгляд маленьких глаз цвета «перванш» под очками в железной оправе становится острым лезвием и вот-вот разорвёт и превратит в ошмётки ворох невразумительной словесной материи, который Алькандр противопоставляет ясному видению вещей; но в ответ у него неизменно — референция, сложноподчинённость и сложносочинённость. У пруда с рубиновой водой в общественном саду, в писсуаре на школьном дворе они будут обмениваться пламенными и глубокомысленными тирадами об очевидности в математике и рациональности конкретного. Но сама математика, — рассуждает Ле Мерзон, — это машина, которая интегрирует и дифференцирует; когда он зубрит, его глаза, уши и даже поры как будто широко отворяются, втягивая понятия, умозаключения и формулы, которые откладываются в его мозгу, в нервных окончаниях, становятся механизмами, стимулирующими реакцию, чтобы всегда выдавать готовые ответы на экзаменационные задания; впрочем, не столько эта способность к усвоению восхищает Алькандра, сколько то, как ум Ле Мерзона исключает в процессе учёбы ставшие ненужными элементы курса, тяжеловесные или частные приёмы, помогавшие ввести какую-нибудь тему, показать её ответвления, ведущие в тупик, или аспекты, не входящие в программу, вехи и стыки, которые существуют только ради логики изложения; посредством мудро устроенного метаболизма организм усваивает то, что его питает, и отторгает неперевариваемую оболочку: так же и память Ле Мерзона естественным образом избавляется от всего, что может её загромоздить. А для Алькандра именно эти манящие отступления, с помощью которых влюблённый в знания профессор решил раздвинуть горизонты своей книги и показать существование неизведанных сфер, эти сжатые рассуждения, порой приведённые в примечаниях мелким шрифтом, по которым, разбирая какое-нибудь определение или новое понятие, можно догадаться, что торный путь от формулы к формуле опасно возвышается над головокружительными пропастями, все эти искушения на полях прямолинейной и утилитарной дисциплины и составляют прелесть и даже саму суть учёбы. Ему повезло, он к экзаменам не готовится, да и работает с лёгкостью, но при этом, в отличие от своих товарищей, увлечённо исследует все тропы, дальше и дальше уводящие юного математика-лодыря, все скромные, но верные приметы математической изнанки. При его любви к частному и индивидуальному он всё равно охотно блуждает по этим тропам, даже когда видит, что они никуда не приведут, берёт в библиотеке неудобоваримые древние труды, изучает терминологию и увесистые примечания старинных авторов, восторгаясь — возможно, благодаря изысканным наименованиям: лемниската, трансцендентная кривая, эпициклоида, — старой аналитической геометрией, исследуя тупики и самые заброшенные улицы математики. О бесполезности его усилий говорит едва уловимая гримаса на обычно неподвижном лице Ле Мерзона-сына, в которой презрение смешивается с восхищением.
15
Имеется в виду 'Ecole Polytechnique, Высшая Политехническая школа в Париже.
— Ну, а потом, — спрашивает он, — кем ты станешь?
В вопрос как будто подмешана капля жалости. Алькандр сражён; но Ле Мерзон не из тех, кто оставляет проблему без решения; исходные данные — бедность, ум, некоторую склонность к выспренности и авторитетности — он быстро комбинирует в голове согласно своим представлениям, и Алькандру кажется, будто он даже видит, как они отражаются и тотчас исчезают в его перваншевом взгляде, как цифры слагаемых скользят в ячейках автоматической кассы, пока окончательно и бесповоротно не явится искомый результат.
— Тебе следует стать епископом. Хороший статус.
И добавляет:
— По сути ты художник. Надо тебе пообщаться с моим дядей.
Дядя Ле Мерзона носит на шее бант. Он церемонно ставит на бюро поднос с печеньем, стаканами и бутылкой вина без этикетки. Дядя любит молодёжь и желает наставлять её на примере того, что сам профукал. Он тоже хотел стать супрефектом или кем-нибудь в этом роде; не получилось.
— Из-за моих взглядов, — говорит он, подмигивая племяннику; отыскивает на полках застеклённого книжного шкафа труд Дрюмона [16] и вручает его Алькандру — пусть обмозгует. — Они — сила, — добавляет он, пока Алькандр перелистывает скудно иллюстрированные страницы этой детской и немного грустной книги, которую благоговение дядюшки Ле Мерзона наградило сафьяновым переплётом.
16
Эдуар Адольф Дрюмон (1844–1917) — французский политический деятель и публицист, известный своими антисемитскими взглядами.
Это они заставили его отказаться от места супрефекта, а то и от депутатства — кто знает; низвели его до положения холостяка-рантье, занятого обдумыванием своих книг и идей, сидя в небольшом доме чуть в стороне от города, который словно перенесли со всей обстановкой и угрюмым палисадником с какой-нибудь парижской окраины; теперь он отшельник с бантом — всё их происки; или это из-за его взглядов? Есть тут некий порочный круг, запутанный клубок причин и следствий, замутнённое и неисправимое положение вещей.
— Но всё изменится, вот увидите.
Достаточно взглянуть на прямой нос, волевой подбородок, светлые глаза Ле Мерзона-сына, чтобы в этом убедиться. В отличие от Алькандра, которого разморило от вина, в нём закрутили какую-то пружину, и она неумолимо высвободится, покончив с происками и взглядами.
Алькандр уносит Дрюмона, бережно завёрнутого в газету; ему нравится, что его допустили к тайнам буржуазии. Он, как и многие аристократы Империи, находит повод для гордости в «капле своей еврейской крови» (банкир Сигисбер II финансировал союзнические акты), и пусть это капля в море, всё равно — какая пикантность — можно воображать себя сообщником вёрткой тайной группировки, которая под покровом истории ослабляет сети, терпеливо сплетённые поколениями буржуа. Ему также нравится, что эти ясные и чёткие умы в свою очередь тоже ощущают присутствие таинства в повседневной жизни, но пытаются изгнать его, избавиться, воображая ночную изнанку бытия, где под сенью разума свободно действуют механизмы сновидений — ничтожные, впрочем, с точки зрения серьёзности событий.
В течение нескольких месяцев он будет чередовать свои математические штудии с изучением алгебраических парадигм по старым грамматикам, за которыми библиотекарь отправляется к зарешёченным этажеркам под самым потолком, покрытым пылью, которая пахнет учёностью. Затем он начнёт глотать Иосифа Флавия, «Мишну» [17] и «Протоколы сионских мудрецов»; и однажды будет слегка обескуражен, когда их изучение даст ему повод презреть наивность дяди, чьи иллюзии он был бы не против разделить; зато подобно коварным поворотам, которые возникают на его пути во время прогулок по бокажу и ведут туда, куда он не шёл, но, сам того не зная, как раз хотел прийти, ему встретились книги, которые отныне он предпочтёт всем другим: «Вечный Жид» [18] и «Этика» Спинозы.
17
Часть Талмуда, где изложены предписания ортодоксального иудаизма.
18
Вероятно, речь идёт о романе Эжена Сю (1804–1857) «Вечный Жид» («Агасфер»).
Ле Мерзон, поглощённый учёбой, считает, что Алькандр всё чаще и чаще несёт бред; даже истории с противоположным полом, спасительная соломинка угасающей дружбы, не смогут их примирить. У Ле Мерзона отвратительная манера употреблять глаголы «чпокаться» и «кувыркаться»: произнося их, он приводит в движение две тонкие мышцы, расположенные у крыльев носа, и складки губ, невидимые в обычной жизни, единственное назначение которых — оживать при упоминании особ, с которыми «кувыркаются» и «чпокаются», поскольку единственное назначение самих этих особ, невидимых большую часть времени, словно они растворены в обстановке, — периодически оживлять суровое и целеустремлённое существование.
Разумное дитя, молодой интеллектуал с задумчивым взглядом, вы были отрадой учителей. Расставшись с формой, вы снова влезли в короткие штанишки; они оказались вам в самый раз. Вы отпустили густую каштановую шевелюру; любовались собой в зеркалах; оставалось только написать какой-нибудь сонет, посвящённый гласным [19] . В том-то и дело! Вы тогда следовали классике, и ваш врождённый конформизм уступал только вашей же нетерпимости. Едва поступив в лицей и впитав некоторые основы греческого и латыни, вы всей душой восстали против того, что до сих пор пестовали и перед чем преклонялись! В беспорядке Виллы вы обустроили для своих экзерсисов на прилежание маленькую клетушку, где наши поэты оказались задвинутыми на этажерке во второй ряд. К своим тетрадям вы были не более снисходительны. По-французски вы говорили лучше нас или, по крайней мере, намного выразительнее. Французская литература, а точнее, пласт этой литературы от Малерба до Мари-Жозефа Шенье [20] изжил грубые отрыжки негармоничного варварского языка. Вы безапелляционно заявили — до сих пор помню ваш сдавленный голос: вы всё же понимали, что это чересчур, святотатство, — будто со времён античности за пределами страны, где вы как будто случайно оказались, не написано ничего хорошего; и, окарикатурив постулат, милый предрассудкам ваших профессоров, добавили, что и в этой стране литература остановилась ровно в тысяча восемьсот первом году.
19
Намёк на сонет «Гласные» Артюра Рембо (1854–1891).
20
Малерб, Франсуа де (1555–1628) — французский поэт. Шенье, Мари-Жозеф (1764–1811) — французский драматург и политический деятель.