Крылья беркута
Шрифт:
— С ума спятил!
— Погоди! — прервал он. — Не бойся, не спятил. Просто не хочу в должниках ходить. Поняла?
— Не совсем. И слова будто не твои. То все время только и разговора было, что о дружбе, о товариществе, а теперь — здравствуйте, я ваша тетя. Так по-твоему получается, что человек человеку и помочь не может.
— Я не всех имею в виду. Только единственно Шестакова, — пояснил Семен.
— Значит, ему особый почет? Почему? Может, скажешь?
— Просто... — нехотя отозвался Семен и тут же заспешил, заторопился: — Не люблю я его. Вот так. Не люблю,
Надя укоризненно взглянула, на него и быстро пошла к двери. В первое мгновение Семен опешил, потом бросился за ней.
— Надь!
Она остановилась, понимая всю нелепость своего поступка: ведь Семен ничего плохого не сказал, ничем ее не обидел, а она и слушать не стала, кинулась прочь. Надя пыталась обмануть себя, будто и не понимает, что же так взбудоражило ее, хотя в ушах еще звучали слова Семена: «Тебе он, может, самый распрекрасный...» Семен вслух сказал то, о чем она боялась думать, чего никто, ни один человек не знал и не должен был знать никогда. Как же все-таки она не выдержала, достаточно было Семену сказать два-три слова, и она так постыдно выдала себя. Теперь, конечно, Семен все понял. Но он, вероятно, и раньше что-то замечал, если вдруг заговорил об этом... Неужто со стороны заметно? Нет! Ничего нет и не будет! «Семен, Семен, друг ты мой хороший, самый лучший, такого больше нет и не будет. Никогда!.. Но что ему сказать сейчас? Что?»
А Семен, сторожко поглядывая на нее, проговорил тихонько:
— Ты, Надь, не сердись. Ну, зря ляпнул. Дурь в голову пришла. Сам понимаю, болтаю не знай что. И потом, должно, распалился из-за рыжей сволочи. Шабаш? — он протянул Наде руку и улыбнулся не то просяще, не то смущенно. Такой улыбки Надя никогда еще не видела у Семена.
— Шабаш, — так же тихо ответила она и, не выдержав открытого взгляда Семена, отвела глаза.
Наде стало неловко, будто обманула его, а он догадывается об этом, но не говорит, ждет ее признания, возможно, надеется, что она разуверит его.
— Тебе он нужен? Дело есть? Да? — настойчиво спрашивал Семен и ждал, что она скажет. Как ему хотелось, чтоб Надя ответила: «Да, нужен по делу».
Раскрасневшийся на морозе, радостно возбужденный, в комнату вошел Кобзин.
— Как дела, Маликов? — спросил он. — Были звонки?
— Сколько угодно, Петр Алексеевич. Вот они, все записаны, — Семен протянул листок бумаги.
— Спасибо.
Кобзин принялся читать.
— Ну и почерк у тебя, Семен, словно курица нацарапала... Самара? Кто звонил из Самары?
— Из ревкома, фамилии не назвали. Будут еще звонить.
— Очень хорошо. Отлично! — Кобзин аккуратно свернул листок. — Ну, комиссар продовольствия, рассказывай, чем можешь порадовать? — спросил он Надю.
Хотя Кобзин бодрился и даже пытался шутить, весь его вид говорил о том, что он устал после бессонной ночи и с трудом держится на ногах.
«Надо бы ему отдохнуть, глаза у него вон какие красные», — подумала Надя.
— Вы не болеете, Петр Алексеевич?
— Я? Нет. Наоборот! Весел и здоров, как тысяча братьев.
Он опустился на стул, на мгновение сомкнул припухшие веки, сильно прижал ладонь ко лбу и, словно пытаясь стереть усталость, медленно провел ею по лицу, потом встряхнулся, передернул плечами и мечтательно произнес:
— Поспать, братцы, надо. Жаль, что человек не может жить без сна. Третью часть своей не такой уж длинной жизни он спит. А ничего не поделаешь. Верно, Семен?
— Верно, Петр Алексеевич, — согласился Семен.
— Ну, так что у тебя, Надя, хорошего?
— Нечем порадовать, — печально ответила Надя.
— Что так? Быть того не может! К тому же о плохом я и слышать не хочу. Не желаю! — снова попытался шутить Кобзин.
— Детей кормить нечем, Петр Алексеевич.
— Ну, ну, не выдумывай, — продолжал Кобзин. — Назначили тебя начальником пункта питания, так, будь добра, корми!
— Да где же я возьму? — невольно подчиняясь его шутливому тону, невесело улыбнулась Надя.
— А вот это уж твое дело. Тебе виднее... Наше дело поручать, твое выполнять.
Он достал из кармана ружейную масленку, приспособленную под табакерку, оторвал полоску газеты, свернул козью ножку и, отвинтив крышечку табакерки, начал сыпать из нее на ладонь, но оттуда не упало ни зернышка.
— Как поется в одной песне: «Жизнь богата и легка, нет ни хлеба, ни табака», — пошутил Кобзин.
— У меня есть. Берите! — Семен протянул свой кисет.
— Да я и так уже у тебя в неоплатном долгу. А придется. — Кобзин насыпал табаку и, возвращая Семену кисет, спросил: — Кто это тебе такой кисет подарил?
— А что? — спросил Семен.
— Тонкая работа, искусные руки его шили.
— Что верно, Петр Алексеевич, то верно. Плохого не скажешь, — пряча довольную улыбку, ответил Семен и не удержался, бросил на Надю выразительный взгляд: видала, мол, что говорят о тебе добрые люди!
Надя тоже улыбнулась, но так безразлично, будто разговор касался кого-то другого и, уж конечно, не она расшивала кисет и не она дарила его Семену. Все же Кобзину не требовалось долгих наблюдений, чтобы понять, откуда у Маликова такой кисет.
— Из твоего кисета и табак вкуснее, — выпуская изо рта кудрявое облачко дыма, сказал Кобзин. — Правду я говорю, Семен?
— Само собой!
— Золотые у тебя руки, Надя, — задушевно проговорил Кобзин. — Я всегда завидую умельцам. Расшить такие цветы, что смотришь на них и не налюбуешься, смотришь — и кажется, будто перед тобой живой цветок, только что со стебля, нет, так не каждый сможет. Тут нужен талант!
Надя смутилась.
— Ну, что вы, Петр Алексеевич...
— Да, да, это так! И ты не стесняйся, не красней. Есть люди, которые вообще красоты не замечают. Проходят мимо и не видят. А ты не только видишь и понимаешь, но своим талантом рассказываешь людям о красоте. Своими руками воспроизвести, воссоздать ее на радость другим — великое счастье. Нет, это не каждому дано. — Кобзин говорил горячо, и, диво, от его усталости не осталось никакого следа: голос взволнованный, и взволнованно блестят его глаза.