Крымские истории
Шрифт:
Несла она свою красивую головку – как-то по-особому гордо, с высоким достоинством. Вместе с тем, это не порождало отчуждённости от неё, а напротив, вызывало стремление у всех мальчишек ей служить, быть в числе отмеченных её вниманием.
Не стал исключением и я. Я, выросший среди уличной шпаны и с четырёх лет живший в детском доме, отличался от своих товарищей по несчастью лишь одним – всегда блестяще учился.
Я даже не знал, зачем мне это было нужно и никаких особых усилий я к этому не прилагал. Но само по себе сложилось
Правда, всё это было впереди.
Сейчас же, в первый день пребывания в школе, я сам, неведомо для чего, на всех уроках поднимал руку и, несмотря на скепсис своих товарищей, выходил к доске и изумлял учителей обширностью своих знаний.
Помню, как затихал класс, а учителя истории, русской литературы, иностранного языка чувствовали себя как-то неуютно, так как этот давно не стриженный, с упрямыми вихрами на голове, не мальчик уже, но ещё и не юноша, во многих случаях превосходил даже их познания и углублялся в предмет далеко за пределы программы.
И уже на первой перемене, эта девочка, которая так мне понравилась с первого взгляда, первой подошла ко мне, протянула свою крошечную руку и просто сказала:
– Люся, Люся Гнесина. А ты, я уже знаю, Иван Владиславлев. Да?
– Да, меня зовут так. Но в детдоме – всё больше как-то по фамилии – Владиславлев, да Владиславлев.
– Нет, я не хочу тебя называть по фамилии. Иван, Ваня, Ванечка…
Я покраснел. Никто, никогда меня так не называл за всю жизнь.
И уже в этот же день я провожал её домой, нёс в своей левой руке её нарядный портфель.
Надо сказать, что детдом был у нас особый. И честное слово, данное воспитателю, служило порукой тому, что воспитанник никогда его не презреет.
Поэтому дежурный воспитатель, без лишних вопросов, разрешил мне придти в детдом на два часа позже, нежели обычно.
– А откуда ты столько знаешь? Я – лучшая ученица класса, но в сравнении с тобой – мне даже страшно сказать, кто я, – она это произнесла просто, без лукавства, и никогда, затем, не оспаривала ни по одному предмету моего заслуженного права – быть лучшим во всей школе.
Так мы, впоследствии, и получили по завершению выпускного класса две медали на всю школу: я – золотую, она – серебряную…
Школа как-то притихла с появлением внешне разухабистых детдомовцев.
Былые авторитеты померкли – эти хулиганистые мальчики превосходили их организованностью, болезненным чувством справедливости. И если она где-то порушалась – не страшились броситься на её защиту, если даже оставались в меньшинстве.
И никогда, ни при каких обстоятельствах, не дрались двое на одного и не били лежачего.
Буквально на второй день моего пребывания в школе, ко мне подошли братья Федотовы и без обиняков заявили:
– К Люське – больше не подходи. Бить будем, понял?
Я молча прошёл между ними, а по завершению занятий – ждал Люсю у школы и вновь проводил до самого дома.
На обратном пути, в парке, меня встретили братья Федотовы, да не одни, а с друзьями. Били жестоко, зло, даже ногами.
И в какой-то момент – красное зарево полыхнуло в моих глазах и я почувствовал, что ещё миг – и я потеряю сознание.
И тогда, весь в крови, я раскидал, неведомо где и взялись силы, всю свору нападавших и схватив за горло старшего Федотова, так сдавил его, что у того и глаза вылезли из орбит:
– Удавлю, гада, – сквозь кровавые пузыри на губах прохрипел я.
– Герои, впятером – на одного.
Рука на горле Федотова не ослабевала и тот стал терять сознание и валиться мне под ноги.
Нападавшие опешили. И только брат Федотова закричал:
– Пусти его, придурок, ты же его задушишь!
– И задушу, если ты сделаешь, ещё хотя бы один шаг, вперёд. Вон отсюда, шакалы.
И когда те отступили, я отпустил руку на горле Федотова и тот упал к моим ногам, страшно хрипя и отплёвываясь.
С этого дня меня трогать больше боялись.
Досаждали другим – на доске появлялись талантливые и хлёсткие рисунки, с язвительными подписями.
И ни разу, как ни стремился к этому, я не застал того, кто это рисует и пишет.
Но, увидев рисунок и скабрезную подпись под ним, я бледнел и пытался – прямо рукавом пиджака, стереть эту похабщину.
Но почему-то Федотовы всегда в этот миг были рядом и злобно надо мной насмехались.
И я, от ярости и бессилия, стал таять прямо на глазах, угасать день за днём.
Страшно исхудал, лицо стало жёлтым, глаза ввалились.
И в один из дней, прямо у классной доски, я потерял сознание.
Пришёл в себя не скоро. В какой-то больничной палате – надо мной хлопотал доктор в белом халате и шапочке, а милосердная сестра делала укол в руку.
И через пелену густого тумана в голове, нестерпимую слабость и тошноту, я услышал:
– Да, Людочка, туберкулёз. Я в этом просто убеждён. Жалко мальчишку, ему бы в лесную зону, где сосны, ели, да хорошее питание. А тут – детдом… Почти через одного – туберкулёз.
– Как называют эту болезнь во Франции, знаете, Людочка?
И не дожидаясь ответа:
– Болезнь нищих, обездоленных…
Но, едва придя в себя, я страдал больше не от страшного приговора врачей, а от того, что не вижу её, лишён возможности любоваться своим божеством, своей мечтой и взлелеянным в моей душе высоким счастьем.
Чуть поддержав и поставив на ноги, меня отправили в санаторий, специальный, где лечились от этой страшной болезни мои товарищи по несчастью, как правило – воспитанники детских домов со всего необъятного Союза.