Крымские рассказы
Шрифт:
«Дорогой горячо и свято любимый друг!
Я был бы не прав, я солгал бы, если бы сказал:
— Я люблю только вашу душу и не люблю вашего тела.
Нет. Это не так.
Что я люблю?
Я люблю гармонию, дивную гармонию души и тела. Эта дивная гармония прекрасной души и прекрасного тела, это — вы.
Послушайте. Разве можно отдельно любить мысль, отдельное слово? Слово без мысли и мысль без слова!
Что может быть лучше, как прекрасная мысль, выраженная в прекрасной форме.
Я наслаждаюсь вами, как наслаждаются стихами, прекрасными по форме, глубокими по мысли.
Вот почему я люблю в вас и душу и ваше тело.
Вы говорите о малейшей физической близости, как о чём-то низменном, недостойном такого высокого чувства, как любовь.
Возьмём самую чистую, самую возвышенную любовь, какая только существует на земле, какую только знает мир, — любовь матери.
Скажите, если бы матери предложили:
— Ты будешь видеть каждый день твоего ребёнка. Он всегда будет при тебе. Ты будешь видеть, как он одет, умыт, причёсан, разговаривать с ним, но всегда в двух шагах расстояния от него.
Ты
Разве она не сочла бы себя самой несчастной из матерей?
Разве это было бы не величайшей из пыток?
Откуда же эта потребность, даже в материнской любви к физической ласке, к поцелую, — это желание взять ребёнка на руки, чувствовать его тяжесть на своих руках, прижимать его тело к своему?
Нет, мой друг, не нападайте так на бедное тело и не предавайте проклятию его желание, его мечты.
В особенности не делайте этого вы, — вы поэма, облечённая в прекраснейшую из форм. Не проклинайте вашего прекрасного тела».
«Мой друг!
Проклинать своё бедное тело! Как я далека от этого. Увы! — Но как я далека от этого!
Я должна исповедоваться перед вами.
Вчера, ложась спать, я взглянула на себя в трюмо. И мне, клянусь, чем хотите, что это в первый раз в моей жизни, пришла в голову мысль:
„Я красива“.
И я подумала:
„Эта красота для него“.
И, вся горя, полная стыда и счастья, я бросилась в постель.
А вы говорите:
— Не проклинайте своего — я уж не помню там, как вы его назвали — тела.
Как видите, я далека от проклятий.
Я совсем, как видите, не проклинаю.
Но мне страшно это! Мне страшно!
Мне страшно и стыдно».
«Это прекрасно, это прекрасно, моя милая, моя дорогая, моя обожаемая, моё счастье. Это гимн любви, — любви, который поёт вся ваша природа, ваша душа, ваше тело, всё ваше существо».
«Друг мой!
То, что произошло сейчас, ужасно.
Когда вы ушли, поцеловав меня в передней, я не помню, как дошла до своей комнаты.
В эту минуту я готова была бежать за вами, бежать совсем из дома, бежать куда угодно, на что угодно.
О, пощадите меня, пожалейте меня! Что вы делаете со мной?!
Я прошу вас вовсе не о сохранении моего домашнего очага, которого уж нет, потому что я не люблю своего мужа. Я уважаю его, я ценю его, я полна дружбы к нему. Но из этого не вылепишь счастливого брака! Дружба, это — уголья любви. И если на очаге остывшие уголья и зола, — огня не разведёшь.
Нет не об этом я говорю. Не из-за этого прошу. молю.
Но пощадите мою любовь, нашу любовь, возвышенную, чистую, прекрасную, небесную.
Что теперь в ней? Во что превратилась она?
Я боюсь, что в ней больше страсти, чем любви. Я боюсь, что это одна страсть.
Я дрожу при этой мысли. Я полна ужаса.
Это опьянение, а не восторг.
И как ни занят мой муж, но и он, кажется. заметил. Нельзя не заметить, когда в доме ходит пьяная от любви женщина.
Он ревнует. Он к ничего не говорит прямо, это — правда. Но он недоволен всем, он придирается ко всему, он раздражителен, он зол. Я чувствую, он мучится ревностью.
Пожалеем хоть его».
«Но пожалейте и меня, мой дорогой друг!
Пожалейте и меня.
Он ревнует, а я не ревную?
Между нами одна разница.
Он ревнует без всяких оснований.
Я ревную, быть может, имея основание.
Быть может, я должен ревновать!
О, эта мысль сводит меня с ума.
Мысль о вас и о нём. Нет, нет, это ужасно!
И знаете, как это странно. Думая о вас и о нём, я, казалось бы, должен бы — ну, хоть в эту минуту! — ненавидеть вас за то, что вы — его собственность.
А между тем никогда я не люблю вас так сильно, так горячо, так безумно, так страстно, как в те минуты, когда я думаю о вас и о нём.
Пожалейте же меня. Пожалейте, я схожу с ума».
«Друг мой!
Это страшно, — то, что вы пишете.
Это повергает меня в ужас. Да, да! В настоящий ужас.
Мне самой приходила в голову эта страшная мысль.
Я наблюдала это на моём муже. Он никогда не бывает так влюблён в меня, как именно тогда, когда он меня — всегда беспричинно, конечно, — к кому-нибудь ревнует.
Что же такое ревность?
Керосин, который плескают на потухающие уголья, чтоб они вспыхнули сильным огнём?
И не потому ли мы, женщины, наученные вековой историей рабства, кокетничаем, стараемся нравиться, одеваемся и раздеваемся на балы, чтоб заставить наших мужей ревновать?
Чтоб ревностью воспламенить гаснущую страсть?
Чтобы разжечь уголья, потухающие на очаге?
Как это отвратительно, гнусно, мерзко!
Это похоже на то, как ребёнка заставляют принять ложку касторки:
— А то собачке отдам!
Мы спекулируем на самые скверные чувства, на самые гнусные вещи, на самые низменные побуждения.
Какую пропасть открывает под моими ногами ваше письмо.
Мне страшно. Эта страсть, — простите меня, — эта животная страсть, принявшая такие размеры, пугает меня, ужасает.
А мы-то мечтали о светлой, как утро, ясной, как небо, чистой, восторженной любви. Несчастные мы! Несчастные мы!»
«А! Вас испугало чувство, которое приняло слишком большие размеры.
Вы похожи на поджигателя, который поджёг только застрахованное имущество, — и в ужасе, что пылает весь дом, а в нём десятки людей.
Вы испугались ветра, который превратился в ураган.
Вам хотелось бы, чтобы ураган только обвевал ваше лицо и играл лентами на вашей шляпке? Да!
Так нет же!
Безнаказанно нельзя лицемерить с чёртом.
Эти улыбки, пожатия руки, взгляды, письма, поцелуи тайком и на лету, — всё это пробудило во мне страсть. Не страсть к вам, а страсть, вообще страсть!
Это понятно, это естественно, это законно, это нормально!
Отворачивайтесь с презрением, сколько вам будет угодно, вы, презирающая тело!
Презирайте его, но не надо в таком случае его дразнить.
Вчера, когда я вышел от вас, с кружащейся, как всегда, головой, — я не мог идти домой. Я не мог бы спать. Я пошёл бродить по улицам.
Было поздно, и всё было заперто.
Только подъезд кафе-шантана, мимо которого я проходил, был ещё освещён.
Надо было куда-нибудь деваться, — я зашёл туда.
Там кончалось последнее отделение.
Какая-то особа, вся в трико, танцевала серпантин.
Так, ничего особенного! В другое время я сказал бы:
— Да, ничего!
Вернее, не обратил бы никакого внимания.
Но теперь каждая линия её тела показалась мне прекрасной, превосходной, обворожительной. Каждое движение — вызывающим, чудным.
Так это делается просто.
Посылают записку карандашом, — даже не на визитной карточке, — с человеком:
„Не будете ли добры поужинать со мной сегодня?“
А через четверть часа лакей отворяет дверь вашей ложи и почтительно докладывает:
— Они идут-с!
И она входит:
— Bonsoir, mon coucou!
Я ужинал с нею.
Я не хочу от вас скрывать, я не хочу лгать, я не хочу притворяться, как, может быть, — простите! — притворяетесь вы, замужняя дама, имеющая мужа, сгорающего от ревности!
Можете разорвать это письмо, можете разорвать все мои письма.
Это мерзко, — но это так».
«Откровенность за откровенность, дорогой друг.
Я отвечаю на ваше, действительно, возмутительное письмо, быть может, потому, что я могу написать вам ещё возмутительнее.
Ведь человек, в конце концов, это — как скаковая лошадь. Точно надо перегнать другого. В чём бы то ни было!
И мне не прошло безнаказанно это „лицемерие перед чёртом“, как вам угодно называть.
В то самое время, как вы вчера, уйдя от нас, входили в кафе-шантан, где ваша дама звала вас „mon coucou“, я входила в кабинет моего мужа, который зовёт меня „курочкой“.
Тоже преглупо? И препошло? И препротивно? Как „coucou“!
Но вчера это мне казалось музыкой:
— Курочка!
Я не знаю, какая сила тянула меня к нему. Он сидел за письменным столом, я села на ручку его кресла, так просто, безо всякой мысли.
— Я тебе не мешаю?
Но когда он в ответ обнял меня за талию, — голова у меня помутилась, всё пошло кругом в глазах.
И я вспомнила о вас, мой бедный друг, только через много-много часов.
Если б вы подумали, что я вам только мщу за ваш возмутительный рассказ, — вы были бы не правы. Клянусь вам, что это истинная правда.
Ваша…»
«Милостивая Государыня!
Это моё последнее письмо. И этим кончается всё. Вы думаете, во мне говорит ревность? Мной руководит ненависть?
Нет. Глубокое отвращение.
К вам? Нисколько!
Глубочайшее отвращение к тому, чем мы занимались.
Перечитайте мои письма, перечитайте ваши, которые я вам возвращаю.
Это была любовь? Это было взаимное занятие психологией.
Мы разбирали психологию друг друга, копались в собственной и преподносили друг другу:
— Вот какую психологическую штуку я выкопал.
— А я вот какую.
Мы слишком заедены психологией, чтобы свободно отдаваться чувствам.
Мы занимаемся только тем, что анализируем:
— Что я чувствую в эту минуту!
Когда два человека нашего времени влюбляются друг в друга, они начинают копаться друг у друга в душе.
— Я думаю, что думаешь…
— О, нет! Не думай, что ты думаешь, будто я думаю…
Знаете, что это напоминает?
В деревнях баба приглашает приятельницу:
— Приходи! Поищемся!
И они проводят время в том, что ищут друг у друга в голове насекомых.
Сравнение противно, но и это взаимное копание в душе тоже противно.
Слуга покорный!
Прошу вас вернуть мои письма: они мне очень нужны. Я возвращаю вам ваши, снявши с них копии.
Знаете зачем?
Я отдам их какому-нибудь литератору.
Вот человеческие документы. Вот последний роман… Вот, вот последняя попытка разыграть роман в наше время.
Примите уверение. В совершенном почтении и полнейшей преданности».
«Милостивый Государь!
Это низко, это гадко, это гнусно, это безнравственно, наконец, то, что вы хотите сделать.
Вот ваши письма».
«Вы находите, милостивая государыня?
Ничуть, ни капли. Это благородно: это честно, это человечно, это необходимо.
На ярмарке вы выходите из балагана, на котором ярко расписанная вывеска, — и только.
Внутри нечего смотреть.
Вы предупреждаете других:
— Господа, не стоит ходить! Это обман. Там ничего нет!
Да, да, я отдам копии с этих писем какому-нибудь литератору с просьбой, с мольбой напечатать.
Пусть знают, что роман, это — в наш век измышление, ложь, выдумка писак-ремесленников. Что в наш век романа быть не может, что он немыслим.
Зачем я делаю это?
Зачем огораживают на ночь яму, вырытую на дороге, и вешают фонарь?
Чтоб кто-нибудь не упал!
Я не хочу, чтобы люди разбивали себе голову, думая, что в наше время мыслим роман.
Только и всего.
P. S. Конечно, письма будут напечатаны без имени.»
Первый поцелуй
Сударыня!
Вам угодно, чтоб я написал вам легенду о происхождении поцелуя.
Вы знаете, что повиноваться вашим очаровательным капризам — лучшее из моих удовольствий. Требуйте, пока в нашем маленьком романе не получу право требовать я. Требуйте всего, что вам будет угодно. Итак…
На этот раз я с тем большим удовольствием исполню ваше маленькое требование, что, будучи в Индии, я слышал там легенду о происхождении поцелуя.
Да, поцелуй, как и многое хорошее, родился в Индии. И первыми устами, которых коснулся поцелуй, были уста красавицы Лотос.