Крымские рассказы
Шрифт:
— Merci.
— То есть, я хотел сказать, что у вас и теперь красивые глаза. Но тогда, тогда! Неужели вы и теперь не вспоминаете этой истории?
— Я вспоминаю. Я вспоминаю. Но рассказывайте, рассказывайте, прошу вас…
— Я, признаться сказать, на другой и на третий день и забыл уж обо всём этом. Но вы не забыли. Вы не были тогда такая беспамятная!
— Может быть, потому что мне было тогда пятнадцать лет!
— Может быть. В первый же приезд Петра Ивановича вы потащили его качаться на качелях. Он даже ещё, кажется, не хотел, предчувствовал свою судьбу. Но вы настояли. «Покачайтесь один, я вас раскачаю», и вы подтолкнули доску. Он раскачнулся,
— Помню! Помню! Я, много лет спустя, рассказала об этом Петру Ивановичу. Вообрази… виновата, вообразите! Да не целуйте мне руки! Чего вы обрадовались? Вообразите! Вообразите! У него так на всю жизнь и остался шрам на затылке. Ах, какие мы тогда были глупые…
— Глупые! Глупые!
— Именно глупые!
— А во всём этом всё-таки есть какая-то прелесть! Это первая любовь! Это самое ароматное время жизни! Его благоухание сохраняется на всю жизнь. На всю. Это так хорошо всё. Это… ну, словно как распускается сирень!
— Да, это остаётся на всю жизнь. Ну, что — это пустяки? Глупости? Детская любовь? А вы знаете, это как-то осталось в душе. Вы знаете, я вышла замуж поздно. Мой покойный муж, царство ему небесное, был хороший человек и любил меня, как дай Бог, чтоб быть любимой всякой жене. Но это было не то. И он мне очень нравился. Мы объяснились на балу, между двумя фигурами мазурки. Я задрожала вся, когда он мне сказал «люблю». Вероятно, также зарделась вся. Не помню, как, на какой вопрос, отвечала «да». Но в глубине души я чувствовала, что это не то. Душный зал, гром музыки, от которой у меня кружилась и болела голова. Корсет, который сжимал мне грудь. Самый тон, наконец, которым он говорил, чтоб не возбуждать внимания окружающих, тон обычный, спокойный, как будто речь шла о самых обыденных вещах, — всё было не то… И мне жаль было в глубине души, — каюсь, — жаль тихой, звёздной ночи, тишины старого сада, липовых аллей, плющом обвитой беседки, соловьиного рокота и кудрявого Вани, который, торопясь выговорить всё сразу, путаясь, спеша, запинаясь, шёпотом клянётся в любви…
— Дорогая моя. Мой хороший, старый друг!
— Я любила своего мужа. Но мы теперь в том возрасте, когда можем говорить о нашей молодости, о наших чувствах, как о покойниках, — всё. Я любила своего мужа, но когда меня повели от венца, и этот поцелуй, которым мы тогда обменялись, показался мне не тем, который… тогда… в старой беседке… И сколько, сколько раз мне снилась кудрявая голова, румяные щёки, соловьиные трели, поцелуй долгий, как вечность, — и старый плющ, который ревниво прикрывает всё. Быть может, это даже к счастью, что вы не приехали раньше…
Она слегка рассмеялась и покраснела.
— А я?.. Вы вышли замуж, а я так и остался холостяком, старым бобылём. Это, конечно, смешно, даже глупо, может быть, — не спорю. Пусть смеётся, кто хочет. Но даю вам слово, каждый раз, как я думал о женитьбе, мне вспоминалась молоденькая девушка в коротеньком платьице, с пышной каштановой косой, перекинутой через плечо, с румянцем, залившим её смуглое личико, с опущенными глазками, со слезами, дрожащими на длинных ресницах. И грустно становилось на душе. И как буднично, как прозаично казалось настоящее в сравнении с этим дорогим воспоминанием. С первой любовью! Вот, может быть, маленькая разгадка того, почему я остался старым холостяком, старым, одиноким бобылём… Маленькое чувство, которое осталось в душе. Цветок сирени, который остался в ней на всю жизнь, сохранив всю свежесть, всю прелесть своего аромата.
— Мой милый, дорогой, хороший, старый друг! Ведь вы не сердитесь за это слово? — она улыбнулась грустной и доброй улыбкой.
И они молча несколько минут просидели друг против друга.
Грустные, задумчивые, отдаваясь далёким воспоминаниям.
— И как счастливы мы были бы с вами, сложись иначе!
— А может быть, и нет! Всё к лучшему, что ни делается…
— Может быть… Может быть… Я не знаю… Я знаю только, что стоило мне переступить порог вашего старого дома, как прошлое воскресло передо мной… И этот дом, и этот сад, и эта старая беседка, и сирень, и весна, и ваша дочка… Мне показалось, что я увидел вас. Она, две капли воды, вылитая вы! Вы знаете, — я был поражён. Вы! В коротеньком платьице, та же коса, те же глаза, тот же взгляд… Мне показалось сначала, что я с ума схожу! Вы знаете, меня даже ревность взяла к этому кудрявому юноше, с которым она гуляет! Право. Кто это?
— Сын одного соседа-помещика. Они в двух верстах от нас… Кстати, спасибо, что напомнили. Вы меня простите! Надо пойти, посмотреть, привести их в комнаты. Дети. Нехорошо оставаться вдвоём. Мало ли ещё какие глупости вообразят… Вы меня извините! Я сейчас!
Она положила работу и вышла.
Он подошёл к окну, откуда широкой струёй лился запах сирени.
По дорожке старого сада шла парочка. Девушка — подросток, в коротеньком платьице. Опустив глаза, она вертела в руках веточку сирени, искала среди её цветов «счастия» и слушала, что нашёптывал ей её кудрявый кавалер, с раскрасневшимся лицом и горящими глазами.
— Дети! — крикнул им Иван Николаевич. — Мама вас ищет. Спрячьтесь скорей в старую беседку! Сейчас увидит!
Они вздрогнули, потом рассмеялись и, схватившись за руки, кинулись бежать к старой беседке.
А в саду уж раздавался голос Надежды Николаевны:
— Маруся… Маруся… Петенька… Где вы?..
Он стоял у окна и улыбался доброй улыбкой старого холостяка.
Панно (Наброски в немножко декадентском стиле)
Она впервые проснулась в моей душе там, в церкви, где отпевали моего бедного друга.
Её разбудил запах ладана, похоронные напевы.
Он лежал в гробу неподвижный, бледный, холодный, немой.
А я стоял около, и сердце моё сжималось от горя.
У меня не было даже слёз, чтоб плакать.
Я терял лучшего друга.
Ещё несколько минут, и нас разделит несколько аршин земли и вечность.
Я больше никогда не увижу его дорогих черт, в которых я читал столько любви, преданности, симпатии. в самые трудные минуты моей жизни, — когда мне казалось, что я одинок на свете.
Ведь я не был одинок, пока на свете жил мой друг.
Я. знал, что есть ещё одно сердце, способное сжаться от моих страданий, сильнее забиться моей радостью.
Всё, что бы ни происходило, заставляет биться сильнее или замирать не одно, а два сердца.
О, это сознание!
И вот теперь я думаю о нём и гляжу на его восковую маску.
Эти дорогие черты, которые только смерть могла сделать холодными и бесстрастными.
Только одно сердце бьётся теперь на свете.
Другое спит.