Крымский цикл (сборник)
Шрифт:
Обижаться я не стал, «до ликаря» идти отказался, и мы направились вперед, где все еще гремело. По дороге я узнал, что красные, когда я оказался у самого дома, швырнули ручную бомбу, меня оглушило, а прапорщик Мишрис цел и невредим. А буквально через минуту в хату с другой стороны ворвался поручик Голуб и разнес там все вдребезги. Пулеметчика взяли живым, но когда поручик увидел, что я валяюсь в грязи и не прихожу в себя, то приколол краснопузого на месте. Поручик Успенский повел между тем роту дальше, а бывший доблестный красный боец Семенчук остался меня сторожить.
Роту мы догнали быстро, но бой уже затихал. Красные откатывались из Уйшуни к Перекопу, бригада Морозова их преследовала, а нам подполковник Выграну приказал занимать оборону на южной околице в ожидании гостей. Стало известно, что господ большевичков турнули от
Я уже вполен пришел в себя, похвалил поручика Успенского, посоветовал прапорщику Мишрису в следующий раз не бросать взвод без командира и поблагодарил поручика Голуба за заботливую няньку в лице краснопузого Семенчука. Занятие военной словесностью я решил провести с Семенчуком лично, но уже после боя.
Меня нашел штабс-капитан Дьяков и, мрачно поглядев на мой кочегарский вид, поименовал меня «господином штабс-капитаном» и запретил впредь подобное гусарство. Я хотел огрызнуться, напомнив, что нельзя ставить командирами взводов молокососов, начитавшихся Буссенара, но дисциплинированно смолчал. В конце концов, моя рота – я и отвечаю. В том числе и за любителей Буссенара.
Мы заняли те самые окопы, откуда вышибли красных два часа назад, и стали осваиваться. Убегая, краснопузые умудрились бросить целых три пулемета, причем, все три исправные. Один из них был ручной, системы «гочкис», точно такой, какой был у поручика Успенского. Вообще-то говоря, «гочкис» машинка ненадежная и часто заедает, но мы были рады и этому.
В одном из окопов, очевидно, штабном, я нашел большую карту Крыма, на которой красные стрелы уже устремились к Симферополю. Карта была хороша, и я свернул ее, решив оставить, как трофей. Там же было полно всякой большевистской пропаганды, вплоть до сборников стишат. Я наугад открыл какую-то брошюрку Демьяна Бедного, перелистал пяток страниц и понял, что поэзия – вещь сугубо классовая. Мне, например, этого было не понять.
Пока я обогащался эстетически, где-то поблизости зашумели, и в блиндаж протиснулся поручик Успенский, сообщивший, что обнаружены живые большевички. Я удивился, отчего это они до сей поры живые, но поручик вздохнул и уточнил, что они раненые. Это был наш закон: раненых, ежели, конечно, они не брались за оружие, не трогать. Делали мы это не из уважения к Гаагской конференции, а из сурового расчета, – чтоб красные не трогали наших раненых. В общем, они их ,в основном, и не трогали, за исключением, само собой, офицеров. Впрочем, их «краскомы» и «политкомиссары» также не могли рассчитывать на нашу милость.
Раненых было трое, причем, двое были без сознания, а третий, с виду явный комиссар, пытался стрелять, когда поручик Успенский накрыл их убежище. Правда, выстрелить он не успел, – сестра милосердия, находившаяся рядом, вырвала из рук комиссаришки револьвер, чем, весьма вероятно, спасла непутевую голову студента-химика. Когда я добрался до всей этой компании, тяжелораненые, как им и положено, лежали молча, комиссар мешком валялся на земле под присмотром двух юнкеров, а сестра милосердия, довольно миловидное белокурое создание, сидела рядышком и что-то бормотала. Я прислушался и уловил нечто вроде «белые гады» и «убейте сразу».
Первым делом я поинтересовался , что, собственно, случилось, но юнкера лишь пожали плечами, а возникший вслед за мной поручик Успенский предположил, что девица готовится к мученической смерти. Я подумал, что поручик, вероятно, прав. Вообще-то мы сестер милосердия не обижали. Дроздовцы и марковцы, насколько мне известно, тоже. А вот господа из бригады Витьки Покровского – это дело другое. Про Андрюшку Шкуру и его башибузуков и говорить нечего. Впрочем, красные вели себя не лучше.
Вскоре новость облетела весь наш отряд, и сзади меня выросла целая толпа. Я цыкнул на любопытных, велел не пугать даму и, приказав разобраться с комиссаром, пошел докладывать. Штабс-капитан Дьяков рассудил как Соломон, дав указание взять пленную в качестве сестры милосердия в наш отряд, а раненых присоединить к нашим вплоть до выздоровления. Он начал было распоряжаться и по поводу комиссара, но тут поблизости треснула пара выстрелов, и штабс-капитан Дьяков сообразил, что с комиссаром уже все в порядке.
Мне некогда было заниматься этой историей дальше, и я пошел проверять пулеметные гнезда. С пулеметами вышла загвоздка. Собственно, пулеметы были в порядке, а вот пулеметчиков
Тут где-то впереди что-то ухнуло, затем еще, еще, и подбежавший вестовой проорал, что господа красные идут. Я вытащил «цейсс» и убедился, что какое-то шевеление и вправду заметно, но время еще есть. Минут десять, не больше, но вполне хватит для самых неотложных дел. Ну хотя бы для того, чтобы найти поручика Успенского, которого я намеревался направить в третий взвод.
Поручик Успенский пропал, и я уже начал волноваться, когда, наконец, сообразил, где может быть мой заместитель. Он, действительно, оказался в нашем импровизированном лазарете. Поручик Успенский дымил папироской и угощал нашу новую сестру милосердия студенческими анекдотами, на что та очень мило смеялась. Увидев меня, поручик махнул мне рукой и стал объяснять своей новой знакомой, что зовут меня Владимир Андреевич, и что человек я невредный, и даже когда-то закончил церковно-приходсукю школу. Я понял, что поручик Успенский в кураже, и ограничился тем, что представился. Девицу звали Ольга, родом она была из Киева. Дальнейшее знакомство можно было отложить на потом, я поманил поручика за собой и предложил прогуляться в третий взвод. Поручик Успенский вздохнул, забрал у меня последнюю папиросу и направился к прапорщику Мишрису. Я выглянул в бойницу и понял, что перекур кончился. Орда красных шла на Уйшунь.
Поручик Успенский, прочтя эти строки, просит внести поправку. Он рассказывал Ольге не анекдот, а всего лишь о том, как он сдавал органическую химию профессору Осипову. Поправку вношу, но, по-моему, это одно и то же.
21 апреля
Три дня не писал. Одолела какая-то странная хворь, когда ничего не болит, но кружится голова и сил хватает только на то, чтобы лежать пластом и смотреть, как над головой чуть колышится белый полог палатки. По-моему, ничего серьезного, нормальное следствие пяти лет войны и трех контузий. Поручик Успенский со мной полностью согласен, но вновь советует мне заняться лечебной гимнастикой и даже приволок какую-то брошюру на немецком языке. Не знаю, признаться, я не поклонник господина Лесгафта, да и сил на это покуда нет.
В лагере, конечно, вновь были какие-то учения, но меня, к счастью, оставили в покое. Зато вчера зашел генерал Туркул, долго советовал мне съездить в Истанбул и показаться нормальному врачу, а потом мы с ним имели беседу по поводу моих заметок. Генерал внимательно ознакомился с ними и не одобрил.
Прежде всего, он назвал меня язвой, очевидно, имея в виду строки, посвященные ему самому. Затем он с порога отверг возможность, чтобы дроздовцы, его «дрозды» могли опустошить мой вещевой мешок. Далее должна была последовать подробная лекция о героизме славной дивизии, но я довольно нетактично поинтересовался у генерала, чей это батальон в полном составе сдался краснопузым, ежели мне не изменяет память, аккурат 10 января прошлого года у Джанкоя. Это был ремиз, и генерал стал что-то говорить о неизбежном падении дисциплины в дни поражений и, наконец, согласился с возможностью форс-мажора с моим вещевым мешком, но при условии, что это был кто угодно, но не первый офицерский полк. На том мы и поладили. Вдогон генерал заметил, что я неточен: на нашем Голом Поле Дроздовской дивизии, собственно говоря, нет, но он командует сводным полком имени генерала Дроздовского. Я с ним согласился, но сослался на то, что здесь все по-прежнему говорят о Дроздовской дивизии, и прежде всего он сам. Впрочем, ежели надо, я готов внести необходимые коррективы.