Крысы
Шрифт:
— Почему же? Умею.
— Тогда почему не смеешься? Ну-ка, засмейся разок, черт побери!
Мальчик смотрел на него пристально и спокойно.
— В честь какого святого? — спросил он.
Пруден опять захохотал, теперь уж нарочито. Затем поглядел на одного, на другого, будто ища поддержки, но все избегали его взгляда, и он, опустив глаза, глухо проговорил:
— Почем я знаю, в честь какого святого! Посмеяться, думаю, каждый может и без повода.
6
Нини как раз часто смеялся, но никогда не хохотал без причины, по-глупому, как взрослые, когда кололи кабанов, или когда напивались в кабачке Дурьвино, или когда начинал идти дождь, которого страстно ждали целые месяцы. И смеялся не так, как Матиас
Нини решительно не любил Браконьера. Мальчик ненавидел смерть, особенно же наглое и коварное убийство, а Браконьер хвалился, что он в этом деле чемпион. По правде сказать, Матиаса Селемина вынуждали обстоятельства. Если у него и прежде были инстинкты хищника, он умело их скрывал вплоть до конца войны. Но война многим людям поломала судьбу и у многих притупила чувствительность, и для многих определила жизненный путь, в том числе для Матиаса Селемина, Браконьера.
До воины Матиас Селемин выезжал на аукционы в соседние города и преспокойно выкладывал за какую-нибудь пихтовую рощу пять-шесть тысяч реалов. Браконьер знал наперед, что не обмишулится, — до пяти тысяч реалов он отлично считал в уме, мог и приплюсовать и вычесть из них плату лесорубам и прикинуть, получит ли на вложенный капитал какую-нибудь прибыль. Но разразилась война, и пошел счет на песеты, и на аукционах поднимали цену до двадцати и даже тридцати тысяч, а эти числа уже были ему не по силам — их ведь надо было еще умножать на четыре, чтобы перевести в реалы, денежную единицу, с которой он привык иметь дело; на торгах голову его словно заполнял туман, и он не решался подать голос. Тут нашло на него уныние, растерянность. Ну что было ему с того, если люди говорили: «Матиас, жизнь-то подорожала в десять раз?» Там, где речь шла о суммах больше, чем пять тысяч реалов, Браконьер глядел олух олухом, и вот тогда-то он сказал себе: «Тебе, Матиас, дают за одну куропатку сто реалов чистоганом, за одну лисицу — четыреста, а уж за барсука и говорить нечего». И вдруг он почувствовал, что способен мыслить так же бесхитростно или, напротив, хитро, как лисы и барсуки, и даже перехитрить их. Также почувствовал он себя способным высчитать стоимость заряда, если сам изготовит порох из хлората и сахара и наполнит патрон шляпками гвоздей. С этого дня взгляд у него стал острей, кожа начала грубеть, и, когда в деревне кто-нибудь его поминал, люди говорили: «О, этот тип!» А донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь, была еще беспощадней и говорила, что он бродяга и злодей, пропащий человек, как те, что живут в землянках, и как эстремадурцы.
Матиас Селемин, Браконьер, ночью бодрствовал, а днем спал. Рассвет заставал его обычно на нагорье или на холмах — к этому часу он успевал поставить с полдюжины петель на зайцев, которые возвращались с полей, капкан для лисицы и сколько-то вентелей и силков в местах, где водятся куропатки. Иногда он присаживался на повозку Симеоны или на «фордзон» Богача, чтобы подъехать поближе к стае дроф и укокошить парочку просто так. Браконьер не признавал никаких запретов и правил — выходил в поле весною и летом, с ружьем за спиной, как ни в чем не бывало, и если случайно встречался с Фрутосом, Присяжным, говорил: «Иду, знаешь, поохотиться на мелкого зверя». И Фрутос, Присяжный, только говорил: «Ну, ну» — и подмигивал. Фрутос, Присяжный, считал, что жара вредна — солнце, мол, выедает здоровье человека точно так, как краски на платьях девушек, поэтому он часами просиживал в кабачке Дурьвино и резался в домино.
Хитер был Браконьер, но частенько и он становился в тупик и тогда обращался за помощью к Нини.
— Нини, бездельник, где тут прячется барсук? Если верно покажешь, дам тебе дуро.
Или:
— Нини, бездельник, уже целую неделю выслеживаю лиса и никак не накрою. Не видал его?
Мальчик, ничего не говоря, пожимал плечами. Тогда Браконьер грубо тряс его, чертыхался:
— Черт, а не мальчишка! Неужто тебя никто не научил смеяться?
Нет, Нини смеяться умел, но смеялся обычно наедине с собой, тихонько
— Откуда идешь, бездельник? — с досадой спрашивал Матиас.
— А я рыжики собирал. Подстрелил что-нибудь?
— Ничего. Какой-то треклятый заяц кричал все время в лощине, они к нему и посбегались.
Вдруг Браконьер подозрительно взглядывал на него.
— А ты случаем не умеешь кричать по-заячьи? Правда, не умеешь, Нини?
— Я-то? Нет. Почему спрашиваешь?
— Просто так.
Если же Браконьер выходил на охоту со своей борзой Митой, Нини прятался на пути к заячьему логову и, когда собака, часто дыша, гналась за зайцем, из своего укрытия грозил ей палкой; трусливая, как все борзые, Мита прекращала погоню и поворачивала назад. В таких случаях Нини, малыш, тоже смеялся про себя.
Нини, впрочем, умел смеяться не только, когда ему удавалось надуть Браконьера. В весенние лунные ночи мальчик любил ходить к речке и, спрятавшись в прибрежном тростнике, смотреть, как приходит на луг лисица поесть послабляющих трав при ярком сиянии полной луны, озарявшей долину волшебным, искристым, молочно-белым светом. Не подозревая присутствия человека, лисица вела себя свободно. Она не спеша пощипывала редкую траву на берегу, временами поднимала красивую свою голову и сторожко прислушивалась. От лунного света раскосые глаза ее порою вспыхивали зелеными искрами, и зверек казался тогда каким-то сверхъестественным существом. Однажды Нини, видя, что лисица, присев на лугу, спокойно почесывается, выскочил с криком из своего тайника; лисица в испуге сделала гигантский прыжок и помчалась, разбрызгивая хвостом зловонную свою мочу. Мальчик, гонясь за ней по тростниковым зарослям и по полю, хохотал во все горло.
В другие ночи Нини, притаясь в лесу на полянке за стволом дуба, наблюдал за кроликами, которые в лунном свете бегали по траве, задрав белые хвостики. Вдруг откуда ни возьмись появлялся хорек или ласка — и кролики пускались врассыпную. В сезон течки зайцы-самцы ожесточенно дрались у него на глазах, меж тем как самка, спокойно сидя на краю полянки, ждала победителя. И когда бой заканчивался и самец-победитель направлялся к ней, Нини издавал заячий визг — заяц оборачивался, встав на задние лапки в ожидании нового соперника. В начале весны по ночам бывало, что на полянке собиралось до полудюжины самцов, — тогда происходило поистине эпическое сражение. Нини однажды видел, как один самец хватанул другого так яростно, что вырвал ухо с корнем, и резкий вопль изувеченного зайца раздался в безмолвном, посеребренном луною лесу как патетическая жалоба.
На святого Гигина Матиас Селемин, Браконьер, убил великолепную лису. К этому времени закончили колоть свиней, рождественские праздники были позади, но погода еще стояла холодная, и земля по утрам была белая, будто после снегопада. В это время в полях делать нечего — только разбросать навоз да выполоть сорняки, — никто и не появлялся там, кроме Браконьера. И вот он, спускаясь в то утро с нагорья, сделал небольшой крюк только ради удовольствия пройти мимо землянки и показать мальчику свою добычу.
— Нини! — закричал он. — Нини! Гляди, что я принес тебе, бездельник!
Лиса была красивая — с красноватым мехом и необычным белым пятнышком на правой лопатке. Браконьер прижал ей сосок, и оттуда брызнула струйка густой, белой жидкости. Тогда он приподнял лису в руке, чтобы мальчик мог вволю поглядеть.
— Самка, да еще с детенышами, — сказал он. — Целое богатство! Если Хустито как следует не раскошелится, подамся с нею в город, вот как.
Блохи удирали с мертвого тела на теплую руку Браконьера. Нини взглядом следил за ним — видел, как он прошел по дощатому мостику с мертвой лисой в руке и, что-то выкрикивая, скрылся за деревенским скирдом.