Кто там стучится в дверь?
Шрифт:
Раз в неделю она отчитывается передо мной в прочитанном; я пишу в ее тетради новые слова, объясняя их значение. Кажется, у нас складываются добрые непринужденные отношения.
Лукк не просто хочет больше узнать от меня, он хочет, чтобы больше узнал и я, узнал и полюбил Германию с ее новым порядком. В его устах слова «ариец», «Германия», «родина» звучат совсем не так, как у нас слова: «русский», «Советский Союз», «Родина». Он говорит: «мы, арийцы», а звучит это как: «мы, самые сильные, предприимчивые, достойные люди на земле». Лукк считает, что не надо жалеть ничего, чтобы распространить «немецкий свет» по всему миру. Рассказал, что во времена Бисмарка несколько сот немецких девушек были вывезены в Африку и
Тут, на расстоянии, начинаешь по-особому понимать, что такое «интернационалист», «интернациональное воспитание». Когда я попробовал заговорить на эту тему с Лукком, он слегка пожал плечами и сказал, что всякая политика служит определенным нуждам — коммунисты, мол, за мировую революцию и потому у нас и «пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и другие интернациональные лозунги, из которых явствует, что все народы равны и вправе распоряжаться своей собственной судьбой. Национал-социалисты же считают, что все расы на земле от бога, что бог создал разные расы, одним дано вести за собой другие и повелевать ими, да, да, повелевать, так было испокон веков: кто-то ведет, возглавляет, верховодит, кто-то подчиняется, так всегда было и будет; сильный побеждает, а если все будут равны, начнется ералаш... Так говорит Лукк.
Я слушаю внимательно. И думаю. Ему нравится, что я все чаще задумываюсь.
Да, я многое успел здесь почувствовать и понять. Я испытываю какое-то совершенно особое, обостренное чувство родины и свою во много раз возросшую ответственность перед ней.
Я живу среди людей самодовольных, опьяненных легкими победами. Истоки их нравственных начал отравлены.
Они верят в свою исключительность и в свое право распоряжаться другими странами и повелевать другими народами, они действительно верят в свое право сделать фашистским и двадцатый век и многие последующие века. Они практичны и изобретательны, эти о д у р м а н е н н ы е люди.
Думаю о Лукке и спрашиваю сам себя: насколько глубоки в нем его убеждения? Говорит ли он все это потому, что так принято говорить, или потому, что сам верит?.. Что хуже — не знаю.
Какие черты характера и взгляды развились бы в Лукке, живи он в ином обществе с иными законами и иными стимулами? Стимуляция среды — всесильная вещь. Она может воспитать в человеке эгоизм и жестокость... Но может и коллективизм, товарищество, способность и готовность отдать что-то от себя другому... Меня с детства учили любить свою родину, ее прошлое, ее культуру так, чтобы не оскорблять и не принижать этой любовью национальные чувства других народов. Лукка учили и учат любить Германию и смотреть свысока на другие народы и страны.
Он считает, что формирование личности идет по законам, неподвластным нашему разуму, что в каждом из нас испокон веков заложены агрессивность и преданность племени и что попытки заглушить в человеке эти качества приведут лишь к вырождению нации, что любая нация, осознавшая свою силу, должна доказать ее.
Они начали доказывать. Где продолжатся эти доказательства? Где и когда завершатся?
Лукк подводит меня к карте — во всю стену, — показывает города и рассказывает, какие новые заводы, фабрики и электростанции построены. Он словно бы подчеркивает доверие ко мне. Но еще, мне кажется, он хочет убедить себя в том, что мне можно доверять.
— Вы должны знать, у нас такие самолеты и танки, каких нет ни у кого в мире. Лучшие умы создавали их. Германия всегда славилась великими умами. Но эти умы никогда раньше не служили так одной цели. Мы не кичились. Мы любили скромно делать свое дело и говорили себе: пусть другие судят о том, что нам по плечу. Мы помнили Мольтке и его прекрасные слова: «Казаться меньше, быть больше». Увы, как бы мы ни старались «казаться меньше» — это нам теперь не удается. Мир знает, на что мы оказались способны.
Мне предстоит встреча с незнакомцем у Марианской колонны. Он будет подходить к ней и думать, не привел ли я за собой хвост. Он знает, что я делаю все это первый раз в жизни. Он убежден, что у меня нет опыта, и я могу одним неосторожным жестом или словом навлечь на себя подозрение. Он не имеет права оборачиваться, но он должен видеть всю улицу и всю площадь, к которой подходит. Он обязан быть собран и изображать человека, у которого спокойно и легко на душе, который не знает, как убить время. Он первый подойдет ко мне. Это пока единственный мой командир, единственная ниточка, связывающая меня с Родиной, потому что те письма, которые я пишу домой «папе», не имеют никакого второго значения, не имеют шифра.
Мне кажется, этот способ встречи не слишком удачен. А что, если бы меня пригласили куда-нибудь (Аннемари сказала несколько дней назад, что сводит меня в картинную галерею, что с этого надо начинать знакомство с Мюнхеном, а не с кино и не с пивной, куда мы уже раза три наведывались с ее братом). Лукк считает меня человеком абсолютно свободным, а потому назначает свидания с учетом своего времени... Пока я все время говорил «да» и вежливо благодарил. А если Аннемари предложит отправиться в галерею? Как поступить? Сослаться... на что сослаться? На то, что нездоровится? Но мои розовые щеки — я не знаю, почему они у меня вдруг стали розовыми, как у типичного баварца, может быть, воздух такой, а может быть, это свойство местного пива, — мои розовые щеки разве не выдадут меня? Сказать, что занят... но чем?
У меня есть запасной срок, я могу явиться в тот же час к той же колонне не шестнадцатого, а двадцать второго. И меня будут ждать. Но что это за шесть дней будут у незнакомого моего товарища?.. Что он будет думать, предполагать, чего опасаться?
Кстати, а где гарантия, что и двадцать второго я буду свободен в этот строго определенный час? Почему, согласившись на такую встречу, я действовал как аккуратный исполнитель, почему не дал себе труда представить, как это будет все на самом деле, какие малозначительные обстоятельства могут вдруг помешать? Правда, я храню в памяти телефонный номер. Но имею право звонить лишь в случае экстренной надобности. Надо спросить: «Библиотека?» Мне ответят: «Библиотека имеет другой телефон». — «Простите, но справочная дала именно этот телефон». — «Там сидит, видимо, рассеянная девушка». — «Тысяча извинений». И только после этого предварительного переговора я могу позвонить второй раз через десять минут. Буду знать, что мой сигнал принят и передан кому надо. Что этот самый господин дает согласие на связь. Что он будет готов прийти ко мне на помощь. Мне надо только позвонить теперь из другого телефона по второму номеру. Если же звонить нельзя, мне вместо слов «Там сидит, видимо, рассеянная девушка», скажут: «Справочная ошиблась». И все. Больше звонить нельзя.
Хочу надеяться, что не придется прибегать к звонкам.
Надо хорошо выспаться, встать отдохнувшим и свежим.
Моя комната на втором этаже. К ней ведет винтовая лестница от главного входа, но можно попасть ко мне и со двора, пройдя через застекленный коридор, который служит кухней, и еще через столовую. Дядина спальня подо мной. Засыпает он поздно. Думает, что я давно сплю. А я слышу, как возится на кухне экономка тетушка Урсула, существо бессловесное, кажется никогда не знавшее мужской ласки, а потому одинаково подозрительно относящееся ко всем мужчинам.