Кто-то должен
Шрифт:
Селянин уже пел один, пел старые забытые песни — про атамана Кудеяра, про отраду, что живет в высоком терему, пел для себя, не думая ни о Дробышеве, ни о женщинах.
«А что, если он и впрямь счастлив, — подумал Дробышев, — и ничего другого ему не надо?»
Тома блаженно улыбалась:
— Хорошо!
«Да, да, хорошо, — думал Дробышев. — Но что мешает мне, почему не верю я этому счастью?»
— Сюда бы гитару, — пожалел Селянин. Он налил себе, поднял стопку. — За ваше здоровье! — сказал он Дробышеву. — За ваши успехи!
Дробышев
— Спасибо. Это мне очень поможет… — Он усмехнулся, тоже поднял свою стопку. — Ладно, я, наверное, чего-то не понимаю, но я рад видеть вас такими счастливыми…
— Эх, профессор, простая вы душа, — сказала Тома. — Нам, бабам, другое счастье нужно, не такое, как вам. Мы ведь столько можем… А можем и впустую отцвести… — перехватив взгляд Клавы, она махнула рукой: — Язык у меня наперед ума… Вот объясните мне, профессор, почему я в Москве букашкой себя чувствую. Арбат новый вымахали. А я от этой красоты расстраиваюсь. Иду, и кажется мне, будто жизнь упускаю.
«И верно, и со мной так бывает», — растроганно подумал Дробышев. Он почувствовал руку Клавы, сильное и теплое ее прикосновение и обрадовался.
— Вы что, не согласны? — спросила Тома.
— Наоборот. Но вы себе противоречите.
— Это я всегда. И себе, и другим. — Она произнесла это как само собой разумеющееся, и Дробышев позавидовал ей. Ему тоже захотелось противоречить себе, избавиться от своей логики, от привычки искать во всем причины, следствия. Все равно эти причины и логика могут объяснить видимость, а есть еще и другое, сокровенное, может, самое-то и важное… Вот они сидят, четверо взрослых, что-то говорят, и в то же время между ними существуют тайные отношения, совсем иные, чем кажутся, у него с Клавой эти прикосновения, и, наверное, у Томы с Клавой тоже что-то происходит, о чем он не знает, и у Селянина с Клавой… И все отдельно от их слов, а кроме того, у каждого еще что-то внутри творится…
Продолжая чувствовать руку Клавы, он спросил:
— А вы видели, как я садился на пароход?
— Я? Нет.
— Значит, Константин Константинович стоял один?
— Что же ты мне не сказал, Костя? — спросила Клава с внезапным вниманием.
Селянин чему-то улыбнулся.
— Я думал, что вам будет неприятно встретиться с нами.
— Почему же? — искренне удивился Дробышев, забыв о неприятностях, какие доставил ему Селянин.
— Не знаю.
— Вы же мне ничего плохого не сделали. Может быть, наоборот, вам было неприятно? — спросил он уже с умыслом. Какое-то мгновение они, все трое, балансировали над краем воспоминаний.
— Не знаю, — равнодушно повторил Селянин. — Леша, тебе спать пора.
— Да, пойди уложи его, — попросила Клава.
Дробышев поднялся.
— И мне пора.
— Вы погодите, вы постарше. — Клава потянула его за рукав.
Селянин легко поднял Лешу и вынес его.
— Атлет, — сказал Дробышев. — Чем вы его кормите?
— Первый месяц, как приехал, ложку не мог держать, так руки тряслись, — вспомнила Тома.
Клава смотрела куда-то между Томой и Дробышевым. Высокий лесистый берег закрыл небо. В каюте потемнело.
— Тома…
— Понятно, — сказала Тома. — Пойду я на свежак, повздыхаю.
Дверь затворилась. Некоторое время они слушали удаляющиеся шаги по коридору. Обозначились какие-то мелкие звуки на палубе.
— Снова мы одни, — сказал Дробышев.
— Да, да, — нетерпеливо кивнула Клава, не спуская с него глаз. Дробышеву казалось, что она разглядывает не его, а того, который тогда взял ее за плечи, или, может быть, она видела сейчас ту себя, заплаканную, измученную…
— Я потом сразу хотела позвонить вам. Сколько раз я говорила с вами. Придумывала. А теперь вот… Идите сюда. — Она взяла его за руку. — Нет, лучше так. Вы-то вспоминали обо мне? Хоть разик?
Лицо ее приблизилось. Дробышев ощутил запах ее кожи, волос, ему казалось, что он и впрямь вспоминал о ней, хотел видеть, то, что было между ними, то несостоявшееся, оно до сих пор живое, потому и живое, что не состоялось.
— А-а-а, не все ли равно… Если бы не вы… Я изменилась?
Смуглая кожа туго обтягивала ее упругое тело; любуясь, он признался грубовато:
— Вы стали заманчивей.
— Задержитесь у нас, чего вам стоит. В нашем доме сосед есть, старик, у него квартира пустая, я устрою, вам удобно будет. — Она говорила деловито, бесстыдно, и Дробышев так же бесстыдно прикинул — почему бы не воспользоваться, чтобы она уломала Селянина помочь с заказом?
— Ну, как вам Костя? — Она быстро пересела к нему на диван, положила руку ему на колено. — Не тот он, верно? Думаете, что я виновата?
Глаза ее были совсем рядом, ему хотелось увидеть, как они затуманятся, покачнутся.
— Черт возьми, — пробормотал он.
— Он что — не хотел вам помочь? — шепнула она, как бы угадывая.
Дробышев привлек ее к себе, но тут же остановился, сказал с шутливым вздохом:
— Эх, закрыть бы сейчас дверь.
— А что, я могу! — она выпрямилась, ожидая.
И Дробышев вдруг понял, что она действительно может. Она ничего не боится. Предложи он сейчас сойти на первой пристани — она ведь согласится, сойдет. У него в груди замерло, когда он представил, как они сбегают по шатким сходням, поднимаются в незнакомый городок, эти первые шальные минуты вдвоем, а там будь что будет…
Вырваться хоть на недельку, забыть про всех и про все, про скопленные за два года нерешенные дела — цепкие, нудные, неотвязные, вроде бы и помыслить нельзя об этом, а вот случись с ним инфаркт, и все дела отодвинутся, станут неважными перед той тонкой пленкой, что удерживает сердце от разрыва. Вот тогда-то и вспомнится эта рука, вспомнится то, от чего отказался, то, чего не было. Он знал, что пожалеет о том, что не сошел. Он всегда будет спрашивать себя, почему он этого не сделал. Непонятно…