Кто уезжает, а кто остается…
Шрифт:
– Наливай, Глафира, – тихо сказал Анискин. – Да смотри, в тонки стаканы.
Четыре стакана имелось на столе. Один из них, что стоял перед пустой табуреткой, отливал зеленым бутылочным стеклом, был неровен по краю, так как дружок Анискина и Луки Серафим Голдобин был мастером на все руки – вот и обрезал он в сорок втором году водочный стакан от пузатой немецкой бутылки. И каждый год девятого мая Глафира вынимала из буфета голдобинский стакан. Сейчас она налила в него водку, потом налила и в три других стакана.
– Ну, Серафим, –
Прямой, как на смотру, сидел участковый, во все стороны кособочился и вихлялся смешливо Лука, безмятежно молчала Глафира – над полными стаканами, над полным едой столом, обочь календаря с красным числом. Потом Анискин дернул нижней губой, звучно цыкнул зубом и начал медленно подниматься; вставал слон слоном, так надавливая на половицы, что скрипели, а посуда на столе мелко подрагивала. Ну, равным с русской печью, что в ширину, что в высоту, был участковый Анискин и в этой своей величественности четким офицерским движением поднес стакан к губам.
– За победу!
Два человека в деревне – Глафира и Лука – только и могли видеть, как пил водку участковый, только они могли видеть, как исчезали простоватость и добродушие, лениво-небрежные движения, как обычно расплывшееся, помидорно-красное лицо твердело. На одну цель, на единственное был нацелен Анискин.
– Закусывайте, товарищи! – сказал он. – Сало, селедка, огурцы…
Прямой, прямыми руками с прямыми пальцами Анискин поддел на вилку гриб, небрежно поднес ко рту, непонятно усмехнулся: что-то единственное видел он в грибе-рыжике, что-то свое подумал о нем. Незнаком, чужд был Анискин, и Глафира смотрела на него исподтишка, изучающе, словно он не сидел в кухоньке с шести часов утра, а только что пришел в нее из непонятности.
Потом Глафира перевела глаза на Луку Семенова и в нем увидела то же самое. «Мужики, они такие, они все про свое!» – подумала Глафира.
– Наливай по второй!
Далекие, чужеродные, словно на самом деле иноземцы, сидели за столом Анискин и Лука, недеревенскими движениями, отставив мизинцы, подняли стаканы с водкой, но по-свойски прищурились, по-непонятному похолодели глазами. «Ничего, после второй отойдут!» – подумала Глафира.
– За Кенигсберг, Лука!
– За Кенигсберг!
В Кенигсберге, в Кенигсберге были они – лежали на берегу закованной в гранит воды, прижимались щеками к холодной, гулкой шероховатости; немецкий граммофонный голос, треск автомата; шпили, буквы с обратными палочками, небо среди домов с овчинку…
– Я его за горло схватил, а у него кадык небритый, – сказал Анискин, приподнимая левую бровь. – Они бриться не успевали…
Лука достал из кармана белесых галифе коробку «Казбека», вынув папиросу, постучал ею о крышку; прикурил он неуловимо точным движением, папиросу перекатил из угла в угол рта.
– Он тогда здорово вскричал, – сказал Лука. – Как я услыхал, так чеку из «лимонки» долой! Ну, думаю…
– Наливай, Глафира,
Третий стакан они пили долго, так долго, что казалось, вечность висят стаканы над столом, вечность головы Анискина и Луки закинуты. Потом они враз поставили стаканы – Лука мягко опустил, Анискин пристукнул.
– Девятого мая вокруг меня все – гуляй! – вдруг трубно сказал он и пошатнулся. – Девятого мая вокруг меня – пой и пляши!
Участковый встал, скрипя половицами, подошел к окну, шальным движением рук раздвинул ситцевые занавески и уперся в оконный косяк. Опять было тихо, опять по кухне струился щекочущий майский ветерок, замешенный на молодом черемуховом запахе.
– Ну! – негромко проговорил Анискин и обернулся. – Ну!
Третий человек глядел на Луку и Глафиру – у этого Анискина были шальные, отрешенные глаза, стремительные движения, маленький, туго сжатый рот. Секунду он смотрел на жену и друга, затем широко открыл рот и пропел:
Расцвела сирень-черемуха в саду…Дальше Анискин песню не знал, сердито выпучив глаза, замер, но вспомнить не успел, так как Глафира плавно поднялась, набрав полную грудь воздуха, деловито открыла рот и оглушительно вскрикнула:
На мое несчастье, на мою бедуЯ в саду хожу, хожу, на цветы гляжу, гляжуСтарательно и истово, работяще встряхивая головой, Глафира пропела куплет до конца, опять набрала воздуха в грудь, чтобы начать второй, но Лука опередил ее:
Только я к цветку притронулся рукой…– Эх, гуляй, – ошалело закричал Анискин.
Они допели песню до конца, потом Глафира начала «Землянку», за ней спели «Каким ты был, таким ты и остался», «На рейде ночном легла тишина» и «Что ты, Вася, приуныл…». Когда же кончили, Глафира тихонько поднялась, молча и бесшумно скрылась в горнице. Лука и Анискин ее исчезновения не заметили, так как в воздухе все еще висел веселый мотив, еще подрагивала в ногах песня.
– Эх, Лука…
Через окошко участковый видел старый, голый еще осокорь, закопченную баню, оловянную от солнца реку и женщину, что несла на коромысле воду; все это подрагивало и расплывалось, словно в мареве, казалось маленьким и незначительным. И только Обь вздымалась, разлившись, захватывала у неба и земли все, что могла занять.
– Эх, Лука, Лука! – повторил Анискин.
Он повернулся к Семенову, разлепив веки, низко склонил голову. Снова медленным стал Анискин, но глаза поблескивали, губы влажно краснели; казалось, что в зрачках все еще отражается зеленая обская вода, пошевеливает листочками старый осокорь. Долго-долго молчал участковый, потом тихо сказал: