Кто услышит коноплянку?
Шрифт:
– Довезу. Могу и в Елец, могу в Липецк - там связь лучше работает.
– Спасибо. Меня Задонск вполне устраивает. Кстати, а сколько из Москвы до вашего городка на машине ехать?
– На хорошей машине?
– На очень хорошей.
– Часов пять.
– Понятно.
– Ну, я пошел?
– Спасибо... тебе.
Но Федор топтался на месте и все не уходил. Потом еще раз сказав: "Я пошел", закрыл за собой дверь.
Когда он ехал на своем грузовике в Хлевное, где ждал его семилетний Пашка, то всю дорогу думал о том, что скоро эта необыкновенная девушка уедет в свою Москву и забудет его, такого нелепого со своими яблоками, козьим молоком и грязными от угля руками. А Юля представила себя в роли жены Федора, доящей коз, окучивающей картофель,
– По-моему, залежалась ты, дочка. Это пусть мужики над тобой пчелками порхают, у нас всетаки монастырь.
– Гоните, значит?
– без обиняков спросила Юля.
– Упаси Господь! Вижу, что ты еще не совсем здорова. У нас сестры трудятся в меру своих сил. Вот я и пытаюсь узнать твою меру.
– Отжиматься от пола еще не могу, а на ногах уже стою.
– Ну и славно. В хоре пела когда-нибудь?
– В музыкальной школе пела. Правда, давно это было...
– Вот и помоги сестре Евфимии. Приказывать я тебе не могу, тем более знаю, что скоро ты в Москву уедешь. Но сейчас праздников много наступает, а хор у нас маловат. Да и слабоват, надо признать.
Юля сначала едва не рассмеялась, потом, поняв, что это будет невежливо, решила культурно отказаться. И вдруг неожиданно вспомнила, как Михаил читал ей стихотворение Блока...
– Но я не пела в церкви... никогда. Вдруг - не получится?
– Ты думаешь, я всю жизнь настоятельницей была?
– А на вас посмотришь, матушка Валентина, и кажется, что всю.
– Язык у тебя...
– засмеялась настоятельница.
– Я пятнадцать лет бухгалтером на фабрике отработала.
– А как же...
– Так же. Призвал Господь - и пошла. Не обо мне речь. Так поможешь сестре Евфимии?
– Сестре и не помочь? Только я сутану вашу черную не одену.
– Сутану?
– опять засмеялась матушка Валентина.
– В чем сейчас ходишь, в том и пой. Между прочим, одежду и белье Юле купила на задонском рынке Ирина Васильевна, жена Голубева. Покупала "на глаз", а потому Селиванова не очень ловко себя чувствовала в этой одежде.
– Только краситься не надо и не забывай платком голову покрывать. Считай, это будет твое послушание, - добавила матушка.
– Хорошо, - Юля даже растерялась от того, что обычно суровая и неулыбчивая настоятельница так озорно рассмеялась.
Селиванова вообще переступила порог монастыря с огромным количеством накопленных ранее предубеждений. Например, ей казалось, что в монастырь идут либо пожилые, либо жизнью обиженные люди. А если Юле и доводилось что-либо читать или слышать о монастыре, то это сводилось в основном к рассказам о якобы прорываемых между мужскими и женскими монастырями подземных ходах. С какой целью прорываемых, объяснять, надеюсь, не надо. Разумеется, подземного хода она не обнаружила. А вот среди сестер обители увидела и пожилых, и действительно обиженных жизнью, но также и молодых, и даже красивых девушек. Это еще больше озадачило Юлю. Смущали, правда, вечно опущенные долу глаза некоторых монашек и осуждающие взгляды, направленные в ее сторону. Но когда Селиванова стала ходить на спевки небольшого монастырского хора, когда она почувствовала, с каким терпением и тактом относятся и к ее шуткам, не всегда безобидным, и к ее ошибкам на репетициях, а они в свою очередь поняли, насколько искренна и добра эта девушка, то отчуждение растаяло, как льдинка на мартовском припеке. Юля перестала разгадывать психологические загадки, а приняла этих людей, называвших друг друга сестрами, а ее - Юленькой, такими, какие они есть. Когда же она первый раз спела на службе вместе с сестрами Трисвятое: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас", когда увидела глаза двенадцатилетней Вареньки, девочки-сироты, нашедшей приют в обители, в которых отражался отблеск свечей, когда услышала проповедь тихого батюшки Сергия, в которой говорилось о том, что Господь преобразился на горе Фавор, а мы тоже должны преобразить свои жизни, - Юля перестала чувствовать себя здесь чужой. Она не могла, да и не собиралась идти по пути матушки Валентины, сестры Евфимии, других девушек, ставших монахинями или послушницами, но теперь Юля открыла новый для себя мир. И поняла, что будучи лишенной этих тихих молитв, колокольного звона, зовущего к вечерне, пения, от которого у нее в некоторых местах мурашки бежали по спине, - она была лишена чего-то очень родного и светлого...
Юля отказалась от того, чтобы ей носили еду в комнату, а с разрешения настоятельницы ходила в трапезную. Во время трапезы кто-нибудь из сестер обязательно читал - обычно это были выборочные места из житий святых. Однажды матушка Валентина попросила почитать Юлю. Все посмотрели на нее. Неожиданно для себя Юля смутилась:
– Я не умею по церковно-славянскому.
– Жаль. А какие-нибудь приличествующие для этого места стихи ты знаешь?
– Стихи?
Юля на секунду задумалась, а потом стала читать - про девушку, которая пела в церковном хоре, о радости, которая обязательно будет, об усталых людях, мечтающих обрести покой... Последний раз она читала стихи на пионерском сборе в седьмом классе, а потому от волнения не заметила, что никто во время ее чтения за столом не ел... Кроме глухой древней старушки, которую все звали сестрой Клавдией. Клавдия доедала пустые щи и бормотала про себя: "Добрые щи, но укропчику можно было побольше положить".
Глава сороковая
Если и оставалось темное облако на Юлькином жизненном небосклоне в эти августовские дни, то это было невыполненное обещание, данное в больнице Кирееву. Она так и не позвонила Софье. Когда "мой угольщик верный", как Селиванова за глаза называла Федора, напоминал Юле о просьбе довезти ее до телеграфа, она, ссылаясь на занятость (Новиков при этих словах удивленно поднимал свои белесые брови), говорила: давай лучше завтра. Завтра все повторялось вновь. На самом же деле Юля каждый вечер проговаривала этот разговор. Она хотела и боялась его. В конце концов Селиванова не выдержала и пошла за советом к настоятельнице.
– Да ты у нас и впрямь настоящей православной становишься!
– искренне удивилась матушка Валентина.
– Вот уже совета спрашиваешь.
– А что, быть православным, значит, обязательно советоваться надо?
– Все-таки Селиванова не была бы собой, не задай она этого вопроса.
Настоятельница внимательно посмотрела на нее.
– Да как тебе сказать? И в этом тоже. Если же ты будешь слушать других еще и со смирением будет вообще хорошо, - ответила матушка Валентина. Потом добавила мягче: - Зачем, дочка, задаешь такие вопросы, ответы на которые еще не готова услышать? Юля смутилась.
– Извините, пожалуйста. Мне действительно ваш совет нужен. Вы - мудрая женщина...
– Остановись. Кто я - ни мне самой, ни тебе не известно. Вопрос задавай, а льстить мне не надо. Мой совет на сердце не ляжет - пойдешь к отцу Сергию. А что касается мудрости... Она, дочка, состоит не в том, чтобы говорить, а в том, чтобы знать время, когда стоит говорить.
– Вы только не подумайте, что я вам льстю... льщу, но это вы хорошо сказали. У вас в Задонске одни философы, наверное, живут.
Настоятельница вновь не выдержала и засмеялась:
– Это не я сказала, а авва Исайя.
– У меня есть друг, впрочем, вы его знаете - Михаил Прокофьевич Киреев. Вот бы им поговорить втроем.
– Кому им?
– Исайе, Кирееву и врачу вашему, Голубеву. Тот, когда меня увидел раненую, так сразу Канта стал цитировать, а Киреев ему помогал. Им бы авва сказал, что иной раз лучше помолчать. Матушка Валентина смотрела на Юлю и с радостью про себя отмечала, что девочка оттаяла. И это сочетание своеобразного юмора, по старой привычке еще направленного на то, чтобы "подколоть" собеседника, но в то же время уже незлого - с наивностью, присущей натурам чистым, создавало забавную "смесь". Разговаривать с этой девушкой было радостно, но, будучи опытной настоятельницей, матушка опять приняла строгий вид.