Кто я для себя
Шрифт:
Здесь концентрация самая высокая.
Тем не менее, он снял трубку. Кино может начинаться. Это была она. Далай-лама умеет устраивать такие встречи, при условии, что вы ежедневно съедаете по десять зерен риса и думаете, упорно, до одури о том, что то, о чем вы мечтаете, однажды все-таки станет явью, Явой, Сулавеси, Борнео, Мадагаскаром, Бора-Бора, Суматрой. Она что-то говорила, но он от возбуждения ничего не понял, слышал только собственное бившееся в горле сердце. Только когда разговор был закончен, он понял, что она попросила о встрече этим же вечером, у крепости, она хочет у него кое-что спросить. В тот момент ему хотелось запеть от нечаянной радости, хотя он был в смысле слуха самым большим анти-талантом из всех существ, ходивших, ходящих или которые будут ходить по этому миру, мертвых (упокой, Господи, их душу с ангелами!), живых и еще не рожденных… Вот это последнее через два-три
Ну, кто живой, кто мертвый, кто не рожденный, а он, стряхнув с себя летаргию и пустые грезы, отправился на место встречи. От возбуждения забыл запереть квартиру. Пока отсутствовал, с экскурсии вернулись хозяева, застали пустую незапертую квартиру, в общем, дело дошло до скандала… Потом он едва сумел договориться об отсрочке на месяц, чтобы устроиться, как раз столько времени ему и было нужно.
Когда они встретились, дневная жара еще не отступила, наоборот, в крепости, несмотря на тень, было еще жарче, чем на улицах города, крепостные стены отдавали накопленное тепло, которое и ангелам обжигало крылья, потому и они в поисках прохлады спустились ближе к реке, откуда приходит первая предвечерняя свежесть. Оставили только одного, дежурного, парить над башнями, на всякий случай, чтобы был под рукой, если вдруг что-то потребуется.
И потребовалось. Эти двое сели на первую скамейку, с того места видны две реки, небо и большое пустое пространство, на котором через несколько десятилетий будет потихоньку расти новый, белый город и однажды, когда все закончится и уляжется пыль забвения, ангел примет его под свое крыло.
– Знаешь… — сказала она и на мгновение умолкла, и это мгновение было дольше обычного мгновения.
– Что?.. — произнес он не своим голосом.
– … знаешь, ты никогда этого не показывал, но мне кажется… — она опять остановилась.
– Что тебе кажется?
– Мне кажется, что я тебе нравлюсь.
— Да.
– А ты бы женился на беременной девушке, которая тебе нравится?
— Я бы женился.
И так далее.
Это версия Петра всегда одной и той же, но всегда разной истории. В этой отец так и не сказал сыну, что он ему не отец, тут и далай-лама мог бы немного помолчать, из вежливости, от восторга, из уважения, снисхождения, эмпатии или мудрости, собственно говоря, по всем этим причинам.
Разумеется, и до истории Есена и до истории Петра случались такие же точно, неповторимые истории. И у Црнянского есть один такой рассказ, о (не)случившемся отцовстве, но и до Црнянского наверняка рассказывали похожие истории, того же свойства. Наверняка где-то есть прадед и прабабка рассказов. Время от времени рассказы в неуловимом ритме или, хм, мутировавшие, как вирус гриппа, кружат по свету, наверное, так зашифровано в генах нашей гордо воздвигшейся на задние ноги человеческой породы. Эту жуткую историю своего друга Црнянский написал и опубликовал на склоне лет. Собственно говоря, это единственная история, которую он, после десятилетий занятия другими вещами, поведал в книге «Рассказы о мужском». Потому что тот рассказ единственный, в котором говорится о трех вещах: первое, у рассказа имеется сильный побудительный мотив, второе, каждый человек носит в себе похожую историю, а третье — она настолько идентична и при этом настолько особенна, что однажды, попросту должна быть изложена, хотя бы и посредством свирели из бузины.
Потому что, о чем не рассказано, того как будто и не случилось.
Милош [49] повествует о друге, который после окончания войны переехал в Белград, поступил на службу в Министерство по делам религий и поселился на Гроблянской улице, у какой-то вдовы с двумя дочерьми. А этот его друг на войне, пережив такой ужас, стал фаталистом. Ему уже было за пятьдесят, но о женитьбе он и не помышлял, только иногда мечтал, как однажды в Париже он женится на девушке, которой еще нет и двадцати лет.
49
Црнянский.
У друга Милоша был и свой распорядок, от которого тот не отступал. День начинался в один и тот же час, лег ли он спать рано или перед рассветом. Затем выкуривалась первая сигарета, а звуки громкого пробуждения разносились по всему старенькому двухэтажному дому, на первом этаже которого находился трактир. Умываясь, он обычно вспоминал, что перед тем как он открыл глаза, ему снилась вода. У него была привычка, говорит Милош об этом неназванном друге, «во сне звать на помощь — как волшебников, тех, что на небесах, чтобы оберегали наступающим днем, что тут поделаешь». И здесь, стало быть, речь об ангелах. После умывания и щегольского одевания он спускался вниз, в трактир, где на первую рюмочку ракии собирался простой рабочий люд — вагоновожатые, молочники, пильщики дров — арнауты, о которых и Растко [50] писал. Пил кофе, который его дожидался в чашке, прикрытой блюдцем, перелистывал нетронутые, для него оставленные свежие газеты и потихоньку, нога за ногу, как будто он шел на прогулку, отправлялся сначала в хамам, а в Министерство, в Департамент ислама, являлся минута в минуту, ровно в девять часов. Его любили за голос. Он хорошо пел. Субботними вечерами в одну из двух комнат, которые снимал, обставив их креслами, по случаю купленными у евреев-старьевщиков, он приглашал компанию на карты. Жил беззаботно и жизнерадостно, как будто и не перевалил уже давным-давно за середину жизни, ухаживал за женщинами со своей улицы, изысканно и барственно, а потом или от скуки, повсюду одинаковой, или для развлечения, что везде по-разному, сошелся с этой своей квартирной хозяйкой, хорошенькой, еще привлекательной сорокалетней женщиной, об этом и у Мопассана есть рассказ. Ее дочери для него, как и для Бальзака, были табу, хотя злые языки уже давно пустили слух, что в этом неподобающем ему доме он обретался из-за дочек, а не из-за матери.
50
Растко Петрович (1898–1949) — сербский поэт и дипломат.
История Милоша Црнянского, описанная им в рассказе «Мой друг, которого больше нет», произошла в первый ясный день апреля. Было воскресенье, над Белградом разливался весенний, расточительно-ослепительный солнечный свет. Друг Милоша проснулся, встревоженный мыслью, которую он пытался любым способом прогнать, но она к нему все упорнее и упорнее возвращалась, чем больше он старался ее забыть. Накануне вдова, у которой он квартировал, сообщила ему, что беременна. Манера, в которой она ему это поведала, была по-дамски нервической, она сказала, что не вынесет такого позора. На это друг Милоша, «и как мужчина, и как человек, с достоинством, полагая себя намного выше нее», ответил, что между ними все кончено, и отказался от квартиры, решив как можно скорее съехать. В воскресенье, залитое ранним апрельским солнцем, совершая свой утренний ритуал, он размышлял, пытаясь отогнать дурное предчувствие, что все это как-то устроится, и все уляжется, и что жизнь в этой скромнейшей, осиротевшей семье вновь потечет, как прежде, а потом отправился на весь день бродить по Белграду, «по трактирам, вдоль рек, на корабликах, по кинотеатрам». Все время у него было чувство, что за ним наблюдает огромный глаз этого города. А это, судя по всему, были — ангелы, хотя Милош их нигде не упоминает, и они, залитые светом, с распростертыми крылами, с лицами, обращенными к раю, из которого дует страшный ветер, были в отчаянии, что ни в этой, ни в миллиарде других несчастных полулюбовей ничего не могут исправить.
Незадолго до полуночи друг Милоша все-таки вернулся домой. Его встретила немая темнота. Он вошел в свою комнату и охваченный тишиной, внезапно надвинувшимся одиночеством и отвращением к самому себе, решил, вопреки прежнему намерению, войти и в другую комнату, которую снимал, но по воскресеньям уступал вдове. Там были фотографии и вещи ее погибшего на войне мужа, его закололи болгары. Дверь была приоткрыта. Он вошел. Слабый свет газового фонаря освещал комнату. На один из стульев была наброшена шинель покойника, казалось, кто-то недавно ее снял и ненадолго оставил. И вот сейчас за ней вернется. А потом друг взглянул в сторону окна. На железной рукоятке рамы висела женщина, удавившаяся. Милош говорит «повешенная», но слово «удавившаяся», так тоже иногда кое-где говорят, жестоко, но точнее, потому что в сербском языке одно из его значений — уйти, исчезнуть из этого мира и войти в тот, другой, неизвестный мир, у входа в который стоят на страже херувимы, серафимы и троны.
Обезумев, друг Милоша вскрикнул. С первого этажа прибежали какие-то люди, вынули несчастную из петли и положили на кровать. Луч уличного света отражался в ее широко открытом глазу. Друг потом рассказывал Милошу, «что глаз казался ему огромным, а иногда кажется еще больше».
Вот так. И не более того.
Такие истории, похоже, всегда, вновь и вновь рассказывают, потому что они всегда, вновь и вновь случаются. Особенно с теми, кто однажды — а они уже и забыли, когда это было, их уже увезли поезда, — перебил того, кто их хвалил. Так, по крайней мере, полагает далай-лама. А то, о чем думают на крыше мира, следует принять как заповедь. И не шутить этим. Если вы попробуете, то внезапно налетят ниоткуда черные птицы. С ними, по крайней мере, так говорят ауспиции, ни ангелы, ни лама не могут совладать. Они бессильны.