Кто я для себя
Шрифт:
За миллион лет своего тунеядского стажа (половину которого следовало бы признать льготным ввиду тяжелых условий труда) Волдырь не раз и не два вступал в стычки с милицейскими — и за бродяжничество его сажали, и за расхристанный вид забирали, к тому же из всей шушеры он всегда больше всех выдрючивался и оказывал сопротивление всякий раз, когда его просили предъявить документы. Он просто-напросто презирал порядок, труд, дисциплину — и, будучи неукротимым горлодером, мало-помалу стал авторитетом среди себе подобных. Воровать-то он никогда не воровал, но всегда брал под свою защиту мелких жуликов, говоря, что весь мир стоит на воровстве, вранье и прохиндействе. А достается на орехи лишь мелкой сошке — несправедливо.
И впрямь: вдруг завизжали тормоза, и перед супермаркетом остановился полицейский автомобиль,
— Ну, братец, давай немного проедемся с нами — посмотрим, с каких это пор ты у нас темными делишками занимаешься. Сам пойдешь — дорогу знаешь? Или браслет примерим? — сразу же наскочил на Волдыря Скот. — И чтобы мне без лишних вопросов — а то, знаешь, как в кино у американцев? «Все, что вы скажете, может быть обращено против вас».
— Эх, — только и сказал Волдырь. — Ты и в самом деле думаешь, что я этим промышляю?
— Скажу, как есть, братушка: я-то так не думаю, но Рада-цветочница донесла мне, будто бы с утра перед универсамом вы продавали те цветы, что она для венков держала — откуда людям знать, на кой ляд их прочили, да и плевать, раз уж такая дешевка.
Шельма и Кисляй молчали, черт их дери — всякий раз, как дело принимает нешуточный оборот, они — молчок. И вот Волдыря забрали в участок, всего-то метров полтораста от супермаркета. Дед Тарахто исчез так же внезапно, как и появился. В участке подозреваемого допрашивал тот второй, незнакомый полицейский, инспектор по мелким правонарушениям: всесведущий рассказчик (какой мощный бренд, однако!) знает лишь его погоняло — Стопор. Волдырь спокойно отводил от себя все обвинения, а затем на него поднажали — прошу прощения, он схлопотал в рыло, то есть, ему дали в моську. Скот даже настолько взъярился, а рассердить его было очень и очень непросто, что приковал Волдыря наручниками к батарее. Бросив задержанного пристегнутым к трубе парового отопления в подвале, троица в полном составе отправилась выпивать, и так они все нализались, что им всю память отшибло. Они лакали ракию и пиво, покуда мозги себе не выполоскали дочиста, покуда их не стало мутить да выворачивать — где уж там помнить, что еще они делали в тот самый день. Кисляй и Шельма наблюдали снаружи, заглядывая в окно харчевни, но у них не хватило духу подойти и сознаться — а даже если бы они это и сделали, то какая разница, черт побери, все завершилось бы тем же самым. Затем наступили праздники, три нерабочих дня, на протяжении которых Волдырь, один-одинешенек, закованный и брошенный в подвале, парил в полузабытье, по сути, медленно умирая, избитый, отданный на растерзание боли, которая становилась все невыносимей, топила под собой весь мир. Но боль эта была причинена ему не ярыгами, нет. Источником ее была гораздо худшая несправедливость, и вот ее-то терпеть было невмочь, она тащила его на тот свет, и все же он почему-то знал, что так и должно было случиться и такова его искупительная жертва, благодаря которой он однажды, где-то в вечности, очнется вновь — и с тем умер: скорее всего, отказало сердце. Его нашли с поникшей головой и распахнутыми, непотускневшими глазами. Урядники поспешно и сноровисто замяли дело, умыли руки. По правде сказать, не такой уж и сложной была задача, да и не первый случай такого рода выдался в их практике, так что к подобным картинам им было не привыкать, даже скучно как-то. Уж будто творению, называемому человеком, в охотку и выпить нельзя.
А супермаркет работает по-прежнему бесперебойно. Он столь огромен, что в нем можно и себя потерять. Всякое бывало. Всесведущему рассказчику известно — ни много ни мало — о нескольких бедолагах, опупевших здесь настолько, что потом и Лаза К.Лазаревич (я имею в виду учреждение с таким наименованием — быть может, вам доводилось слышать о психушке, названной в честь упомянутого медика и писателя?) не в силах помочь. Однако же и это — совсем другая история. А здесь можно рассказать еще и о том, как в первый послепраздничный день, когда город оживает и в воздухе носится неизъяснимое предвкушение того, что в мире, наконец-то, произойдет нечто важное (как будто в этом мире когда-либо происходит что-то важное), Шельма и Кисляй, как всегда, ошивались на своем излюбленном пятачке перед супермаркетом, делая вид, что знать ни о чем не знают и что все случившееся к ним не имеет никакого отношения. Да и если подумать — а разве что-то случилось? Ну, а если даже и случилось, то кому от этого жарко или холодно — всем как с гуся вода.
Следующим утром кладбищенский сторож на пенсии, Дед Тарахто, проснулся в обжитом им подвальном помещении, бывшей котельной, дававшей некогда тепло целой многоэтажке в Новом Белграде, и первое, что пришло ему на ум, — надо бы, наконец, завязать бечевку на потрепанных башмаках. Потом он выпрямился — позвоночник заскрипел, болью отдалось где-то в подошве. Он беззубо чавкнул, сверкнув сиротливо торчащим клыком, и сказал черному щенку с красными глазами: «Вот так-то, и с этим тоже покончено!» — хотя ни одна живая душа, ни сам всесведущий рассказчик (и чего он все хвастается своей осведомленностью, если ничегошеньки на самом деле не ведает) или кто уж он там есть, не смогли бы истолковать, относилось ли это мудрое, снимающее груз с души речение к завязыванию шнурков или к чему-то еще.
Через дорогу от супермаркета, на противоположной стороне бульвара, колокольня без колокола, часть недавно возведенного храма, вздымаясь ввысь и пустуя, подпирала небеса.
Клуб замерзающих
@Перевод Ларисы Савельевой
— Добрый день, мне нужен номер.
— Вы забронировали?
— Да, несколько дней назад.
— Ваша фамилия?
— Жегарац.
Фамилия прозвучала как чужая, как если бы он представился не своей. Растерянный портье, похожий на патологоанатома, внес имя в компьютер.
— Здесь вас нет.
— Этого не может быть, я вчера подтвердил бронирование, сказали, что все в порядке.
— Такое бывает, подождите, сейчас проверю. Возможно, вас записали в журнал, а потом забыли внести бронь в компьютер. Жегарац, так вы сказали?
— Да.
— Один момент.
Взял толстый журнал для записей, принялся листать, искал несколько минут. Жегарац терпеливо ждал, он никуда не спешил. И наконец:
— Ага, вот, нашел. Будьте добры ваш паспорт.
— У меня с собой только заграничный.
— Не важно, можно и его.
Протянул паспорт.
— Номер двенадцать тридцать шесть, — сказал портье, глядя ему прямо в глаза. И взгляд, и голос были, как только что снятые со льда в морге. Жегарац смутился. С трудом выдавил из себя:
— Последний этаж?
— Да, как здесь записано, гость просил комнату на последнем этаже.
— Все правильно, я просто проверяю.
— Ваш ключ.
Латунный брелок с цифрами звякнул о стойку. Жегарац взял его. У портье на правой руку не было указательного пальца.
— Спасибо.
— Пожалуйста. У вас будет прекрасный вид из окна.
В холле сновали самые разные люди, как будто здесь снимают кино. Один пронес контрабас в футляре, другой шептал в мобильник что-то, видимо, ужасно интимное, одна женщина пыталась успокоить расплакавшуюся девочку, другая, в короткой юбке, не закрывавшей колени, сидела в массивном кресле напротив стойки портье, кого-то ждала. Это был один из тех сияющих, вечно переполненных, безвкусно больших и не очень привлекательных отелей в самом центре города, какие ночью, светясь сотнями взятых в рамку источников света, кажутся похожими на приземлившийся космический корабль. За всю свою жизнь Жегарац не меньше миллиона раз проходил мимо этого отеля, но до нынешнего вечера, по прихоти занюханного господина случая, ни разу в него не заходил. Лишь иногда, шагая мимо окон кафе на первом этаже, он бросал на них взгляд. По ту сторону стекла было всегда примерно одно и то же: люди за столиками равнодушно провожали глазами прохожих, каждый думал о своем и каждый следовал за сюжетом своей истории.