Кто я для себя
Шрифт:
Пускай. Я ничего не почувствовал, не буду апеллировать к Мерсо, [12] чтобы вам это объяснить, я просто ничего не почувствовал, но все равно купил билет и сел в поезд. Хотя мне уже выше крыши всяких путешествий, с целью и без цели — как будто это важно. Так я встретил трех моих граций: первую, боящуюся самолета, как змеи, вторую, что из всего баскетбола любит только баскетболистов, и третью, что будет ездить в пражском метро, и это прекрасно, но пана Грабала она не встретит — он накормил своих голубей и вскоре затем сам взмахнул руками.
12
Герой романа А. Камю «Посторонний».
М-да,
И в моем ухе.
Я не сомкнул глаз. Не знаю, о чем я только ни думал: в поезде вас посещают мысли, приходящие неизвестно откуда, и вы не можете с ними совладать. Все, господи прости, караконджулы и санджамы, [13] все глупости и все ужасы, все глобальные и черные идеи, великие идеи, одна за другой. Одна идиотская, вторая гениальная. Только не понятно, какая первая, а какая вторая.
Утром мы распрощались: кто-то вышел на промежуточной станции, кто-то сделал пересадку. А на меня навалилась тоска — от всего, а более всего от того, как устроен мир — по прибытии в тот германский город с низким небом и серым светом, затемненный, как если бы в нем ожидалась бомбардировка (и в нем это случалось, понятно, что где город — там и бомбардировка, немного терпения, рано или поздно до каждого дойдет очередь), его название не важно, важно, что издалека доносился влажный, отдающий плесенью, запах невидимого океана. Оттуда можно отправиться на корабле, куда захотите, в том числе, в Канаду.
13
Демонические персонажи балканской мифологии.
Я сообщил вам достаточно, больше ничего не скажу.
Он уехал еще до моего рождения. И так до своей старости, а моей зрелости, не давал о себе знать. Если как следует подумать, зачем бы ему вообще давать о себе знать, ведь между ним и моей матерью не было никакой любви, да и какая там любовь, это было сплошное недоразумение. Мне потребовалось много времени, чтобы понять, как я мог родиться по недоразумению, что я побочный продукт какого-то недоразумения, которое разрешилось одним-единственным половым актом. Тогда и больше никогда. Какая случайность, а? В общем, его и след простыл, я стал мальчуганом, тем, что сбегает по эскалатору, всегда вниз, потом юношей, затем взрослым мужчиной, все это время меня окружала подлинная забота моей матери и моего настоящего отца, так что в своем фактическом отце я не нуждался. Какого бы черта я в нем нуждался, если я о нем даже не знал, так как у меня просто не было ни случая, ни причины с ним знакомиться; вот видите, какая ужасно глупая штука эти причины — как бомбардировки; да какие там причины: важно только, любят ли тебя или нет, бомбят тебя или нет.
И точка.
Да, вот еще что. Я взрослел в сопротивлении чему-то неизвестному, безымянному, не подозревая, что это может быть, я тащил за собой все это безгласное отчаяние, которое старше меня, это недоразумение, тяжелое, как полный вагон невидимого сыпучего груза, как сумка с медицинской документацией, постоянно ощущая свою неполноту и частичность, инстинктивно придумывая этого отсутствующего отца, пока сам для себя не стал им, я сам себе бог-отец, и нет у меня других бого-отцов, кроме себя…
Прошли годы, годы, годы и еще годы, и однажды, — я уже говорил об этом — я получил известие о том, что такой-то находится в доме престарелых под низким северным небом и просит передать, что, прежде чем навсегда взойдет на борт и отправится в неизвестном направлении, он хотел бы еще раз меня увидеть. Я, разумеется, поехал: сел в поезд, мне это ничего не стоило, если не считать смешных денег за билет, встретил трех граций и, что меня особенно поразило…
… я ничего не почувствовал, когда его увидел. Все во мне выгорело без остатка — ничего, совсем ничего. Он сидел в инвалидном кресле в большом саду дома престарелых, под слабым солнцем, не способным согреть постоянный холод его костей, тень тени, почти прозрачный, тонкие волосики, как у младенца, и увядшая кожа на трясущихся руках, испещренных синими венами. Старшая медсестра подвела меня, наклонилась к нему, сказала, кто я, и удалилась.
Мы долго смотрели друг на друга, молча, в тишине.
Издалека было слышно птиц, я думаю, это были дрозды. Большие каштаны с раскидистыми кронами стояли зеленой стеной, отделяя этот остров умирания от автобана и железной дороги, по которой бесшумно скользили образцовые гиперборейские поезда. Потом слабым, едва различимым голосом, в полузабытьи, он сказал мне:
— Ян, как хорошо, что ты приехал. Спасибо тебе. Я так хотел тебя увидеть.
Загвоздка в том, понимаете ли, что меня зовут совсем не Ян. Мое имя даже приблизительно не похоже на имя, какое носил регулировщик из моей юности, даже если вы случайно дадите мне это прозвище. Сейчас не важно, как меня зовут, важно, что меня зовут не так, как назвал меня он. Ничего похожего.
Я молчал.
А он хотел поговорить, было видно, хотя сил у него на это не было. Он отключался, у него случались провалы. Секунду он глядел на меня отсутствующим взглядом, секунду — совершенно ясным и отчетливым, единственным зрячим глазом: второй застилала катаракта.
Да, взгляд не стареет. Или, если стареет, то в последнюю очередь, когда всему остальному хана.
— Сынок, — сказал он, переведя дух, и когда он сказал «сынок», я подумал, что минуту назад он произнес то же самое, мне просто показалось, что он сказал «Ян»; ну да, мой обычный сумбур, от волнения или равнодушия, кто знает…
— Ян, — все же он сказал «Ян», тысяча чертей, он или перепутал, или не знает, или забыл, как меня зовут, совсем. — Сынок, — опять говорит «сынок»! — Какой ты красивый, как я когда-то, как ты похож на меня.
Я ни капли не был похож на него. Честное слово, не был. Впрочем, может и был, откуда мне знать, как он выглядел в моем возрасте: старость разрушает нас, делает другими, на поверхность всплывают все наши немощи и пакости, вся наша злая, густая желчь, вся наша горечь из-за того, что после нас кто-то продолжает жить. И, конечно, вся наша детская беспомощность на пути от пеленок к пеленкам, от подгузников до непромокаемых простыней на кроватях для парализованных.
— Теперь я могу спокойно умереть, — произнес он.
Послышалось пение дрозда, где-то здесь, в саду. Красиво поет эта черная птица. Красиво, нечего сказать.
Я смотрел на человека, который мог быть моим отцом. Я рассматривал его с известным интересом, сухими глазами, потому что плачу внутренне, я погружался в это изношенное человеческое существо, достигшее конца: его поезд прибывал на конечную станцию. Он тоже смотрел на меня, потом вздохнул; я слышал его слабое дыхание и больше ничего, думаю, что не преувеличу, если скажу, что мне показалось, как его ноздри и зрачки слегка расширились, а в углу того больного глаза заискрилась слеза, но нет, ничего такого не было, тонкая пелена катаракты закрывала белок; тот другой, здоровый, жмурился, готовый в любой момент угаснуть. Я погладил его по голове — мне показалось, что я глажу ребенка — он поднял руку и на мгновение дотронулся до моей ладони, и это был единственный случай нашей близости.