Кто я для себя
Шрифт:
О незримом я позабочусь сам.
Так должно быть. Если я хочу разобраться с самим собой. Я думаю, это могло бы быть моей подлинностью.
Хорошо, когда тебя зовут не Ян
@Перевод Сергея Борисова
Я сел в поезд.
В этом нет никакой особенной истории. Сесть в поезд — уже целая история: вы ищете место, раскладываете багаж, ожидаете, когда состав тронется, встречаетесь взглядами с людьми, которых никогда до этого не видели, вдыхаете аромат их духов, вступаете в короткие, обрывочные разговоры, просите посмотреть газеты, на секунду задерживаясь на заголовках, читаете книгу, не погружаясь в нее, глядите в окно, пересчитываете столбы (гляди-ка, олени в поле!), засыпаете под стук тяжелых колес; отовсюду наползают мысли, которые ни в каком другом месте не пришли бы в голову, затем пробуждение, когда на мгновение вы не можете понять, где находитесь… И так далее.
Ах, да, я в поезде, еду. Точнее, ехал: это было давно, когда я еще верил, что все вокруг меня и я, погруженный в это вокруг меня, имеет некий смысл, что есть причины, нужно только искать, открывать их. Ничто не откроется нам само, думал я тогда, а теперь, отданный
Конец.
Или, лучше сказать, один из возможных концов. Просчитывают всегда наперед, только наперед, но образы приходят отовсюду, со всех сторон: возвращаются, падают с неба, проникают во взгляд и мысль, но чаще всего, тем не менее, они приходят из так называемого прошлого, которое действительно длится слишком долго и копит образы, они накладываются один на другой, пока не сольются и не отвердеют, как камень, в многослойную скалу… Сейчас, дважды помноженное на сейчас… равняется вчера. И только превратившись в позавчера, позапозавчера или даже позапозапозавчера, все это станет давней-давнишней давностью; так сказать, воспоминанием, хотя я не знаю, что можно назвать воспоминанием, всякий момент — воспоминание, в любое мгновение я помню себя — да, я помню, как однажды ехал на поезде.
Да, на поезде.
Поездка была долгой. Долгое путешествие в ночь, как в той книге, содержание которой я позабыл, [1] хотя сам как-то раз, было дело, однажды прочитал ее, не отрываясь. У меня после нее не осталось никаких так называемых воспоминаний, кроме названия, которое само собой прилепилось к этой моей поездке, одной из многих моих поездок, на поезде, сам не знаю, куда, туда и сюда. То путешествие, о котором я пытаюсь рассказать, помню отлично, но никак не могу на нем сосредоточиться, так как образы и мысли всегда влекут меня туда, куда хочется им. Никто не хозяин своим мыслям, а раз никто не хозяин, с чего бы мне им быть. Мой властелин — шум в моих ушах; постоянно, и днем, и ночью, я слышу внутри себя приглушенный стук колес поезда, что несется сквозь ночь, спеша к известной цели. Этот поезд во мне, властелин моего слуха, точно знает, куда он, идет. Я тоже знаю, вернее, чувствую, что он по неведомому мне расписанию прибудет туда, куда направляется, точно вовремя, если я вообще знаю, что такое время. Он прибудет на вокзал, и через мгновение после остановки состава, свистящего, грохочущего, скрипящего и стучащего в моем внутреннем ухе, исчезнут все звуки и образы, там будут отсчитаны последние три секунды. Раз никто не знает, что такое время, с чего бы это знать мне — чем я отличаюсь, чтобы знать, что такое сейчас, что такое время, что такое воспоминание, почему мой мозг гудит, как трансформатор, зачем и когда…
1
«Долгое путешествие в ночь» — драма американского драматурга Юджина О'Нила (1886–1953). — Здесь и далее примечания переводчиков, если не указано иное.
Слишком много сложных вопросов, признаю.
Так или иначе, я ехал на поезде. Путешествующий поездом обязательно должен знать, куда он едет — возможно, какой-нибудь Летучий Голландец или Агасфер не знает, куда лежит его путь, но я еще ребенком выучил, что Агасфер идет пешком, а Голландец плывет на корабле — в поезде их не встретишь. Конечно, в поезде, как и на улице, и где угодно еще, едва выйдя из комнаты, вы кого только ни встретите: в супермаркете — татарина, в театре — Иэна Андерсона, [2] ну, знаете, того сатира с флейтой, что скачет на одной ноге; а если вы гуляете вдоль Дуная, то можете встретить и Красавицу Яну, дочь старого рыбака; [3] а вот, совсем рядом, в ста шагах, Ян Аккерман, [4] поставив перед собой шляпу для мелочи и глядя куда-то за реку, плетет узоры на гитаре: боже мой, как этот человек играет… а вот Янко из «Ветра», который время от времени приходит в богоугодное заведение «Лаза К. Лазаревич» [5] к доктору Аве, чтобы спросить у него, не появилось ли чего-нибудь нового для лечения тиннита, а то этот звон в голове его убивает, глаз не сомкнуть.
2
Шотландский флейтист и мультиинструменталист, лидер британской рок-группы «Jethro Tull» (р. 1947).
3
Нидерландский гитарист (р. 1946).
4
Красавица Яна, дочь старого рыбака — персонаж стихотворения хорватского поэта и романиста Августа Шеноа (1838–1881), а также песни югославской рок-группы «Баяга и инструкторы».
5
Лаза К. Лазаревич (1851–1891) — сербский писатель и психиатц чьим именем названа психиатрическая больница в Белграде, открывшаяся в 1961 г.; Янко — персонаж его рассказа «Ветер».
Дальше…
Однажды в пражском метро я видел Грабала. «Пан Грабал», — хотел я окликнуть его, но вдруг понял, что это было бы очень невежливо: в пражском метро ездят спокойные и вежливые пассажиры; и никто никак не реагировал на столь поразительный случай — при условии, что это случай (что, впрочем, такое, этот проклятый случай?) — когда вместе с ними в этом сейчас, в сотне раз по три секунды, едет и пан Грабал. Едет, ну и что такого, тоже мне, чудо, да каждый день — это чудо, ну едет человек в метро, не на своих же двоих ему чапать… я поймал себя на том, что пробиваюсь сквозь толпу, намереваясь обратиться к Грабалу, поприветствовать его самым почтительным образом, передать ему, как я восхищаюсь его божественным лепетом. Это на самом деле так. По пути я случайно наступил на ногу какой-то старушке, на ее лице отобразилось выражение испуга, смешанного с болью, она побледнела, потом тут же покраснела. Пока я извинялся и извинялся, мы приехали на станцию «Каетанка», и Грабал вышел, если это был Грабал. Я уверен, что он, но никогда ничего нельзя знать наверняка: воспоминание и вымысел — самые близкие родственники, и кто сможет доказать, что все то, что он помнит, было так, как оно было.
Таких людей нет, и я не таков.
Может, это был и не Грабал, может, мне только показалось, что он, может, я хотел, чтобы это был он, может, я его выдумал, сотворил из манны небесной — не важно, так это или нет, знаю только, что, пока я через окно вагона следил за ним взглядом, этот старик, который мог быть Грабалом, мог не быть Грабалом, немного подволакивал правую ногу, и это не должно обязательно что-то значить. Старики тяжело ходят, их мучают тазобедренные суставы, грыжи, прокталгии, простата, черт знает что еще: медицина настолько шагнула вперед, что даже среди молодежи теперь нет абсолютно здоровых, — а та старушка, которую я неосторожно задел своим башмаком 46-го размера, бедняжка, едва не упала в обморок, и вокруг нее тут же образовалось пустое пространство. Одна молодая дама, сидевшая на уровне моего, слава богу, здорового тазобедренного сустава и без всякого интереса читавшая книгу, вдруг очнулась или, лучше сказать, вынырнула из несуществующего, но такого реального книжного мира. В этот мир она погружалась ежедневно, пока ехала от станции до станции. В один миг она поднялась и уступила место ошарашенной бабуле, онемевшей от боли и полной сумки медицинской документации, в то время пока я, как крыса, с чувством вины, был провожаем взглядами пассажиров, которые — я имею в виду взгляды, а не пассажиров — жгли мне затылок. Так говорят, хотя взгляды не могут жечь, и, по правде сказать, только сами пассажиры могли бы меня сжечь, но, как я уже сказал, это были приличные люди, и сожжений у них уже было в избытке: я имею в виду Яна Гуса и Яна Палаха, — и выходя, я спросил себя, как это имя связано с сожжением, и обязательно ли сжигаемые или самосжигаемые должны зваться Ян. Может быть, само имя налагает проклятие. После всех размышлений и вычислений я пришел к выводу, что мне повезло не быть Яном.
Если это можно назвать везением. Я объясню. Но не сейчас.
А в другой раз, уже в парижском метро, я видел Хандке. Правда видел, у меня есть свидетели. Не один, а целых два. Два свидетеля плюс мое заявление, данное под присягой, имеют в суде силу, так сказать, неопровержимого доказательства. Что касается Грабала, кто- то усомнится: да ну, что ты выдумываешь, тебе показалось, ты толкнул несчастную бабульку, а потом в своем так называемом «воспоминании» сочинил оправдание, мол, это произошло, когда ты бежал за реальным или вымышленным Грабалом, но тут проявилась твоя неуклюжесть и невнимательность. А та старая женщина, какая досада, как раз возвращалась от врачей, которые сообщили ей, что каждая без исключения жизнь неминуемо заканчивается смертельным исходом, и этот страх перешел с нее на тебя, поэтому-то тебе нужно было найти причину… С этим я, быть может, и мог бы согласиться: это произошло в то время, когда я еще искал причины, оправдания, подтверждения тому, что что-то есть, потому что оно есть, а чего-то нет, потому что его нет — все равно — готов поклясться, что это был пан Грабал, честное слово, но, зная, что лжесвидетельство карается сожжением или вечным горением в аду, я сделаю небольшую reservatio mentalis. [6]
6
Мысленная оговорка (лат.), лишающая клятву обязательности ее исполнения.
А что, если так делал Торквемада, то и я могу.
Так что, как бы я ни сомневался, я все равно свидетельствую, что это был пан Грабал, либо кто-то еще, он приволакивал правую ногу и, бесспорно, вышел на станции «Каетанка». И была там, об этом нечего и говорить, та старушка, сто процентов, с тяжелым прогнозом. А насчет Хандке я уверен безоговорочно, без фиги в кармане: у меня есть два свидетеля, Горан и Младен. Можете спросить у них, они подтвердят, один и другой, у меня есть их адреса. Вот только встреча с Хандке меня не слишком впечатлила: страх вратаря перед одиннадцатиметровым [7] все же не страх смерти, даже фигурально. В вагоне было совсем мало народу, я мог спокойно подойти к нему и спросить: «Эй, слушай, Хандке — это твое имя или фамилия?» — но я этого не сделал, во-первых, потому что до меня это уже сделал один мой приятель, когда Хандке был здесь, у нас, и пригласил несколько писателей на обед; во-вторых, потому что это было бы совсем не оригинально и не остроумно, и в-третьих, самое главное, потому что я считаю себя вежливым, впрочем, иногда неуклюжим и робким созданием. Признаюсь, хотя никто от меня не требует признаний: мне самому было бы неприятно, если бы какой-то неизвестный мне грубиян средних лет с трехдневной щетиной, по которой невозможно понять, неряшливость это или так, художественная небрежность, подошел бы ко мне в метро и спросил о чем-то подобном. Шансов, конечно, нет никаких, ведь в моем городе, из которого я давно ни на шаг, метро нет, а есть только катакомбы, да и потом, кто я такой, чтобы ко мне кто-то подходил: ведь я не Хандке, а там был Хандке, однажды в парижском метро.
7
«Страх вратаря перед одиннадцатиметровым» — роман П. Хандке.
Он вышел на «Шатле», а мы поехали дальше.
Но и в моем городе можно наткнуться на кого угодно, это большой город: в кварталах Нового Белграда можно заблудиться, и в узких извилистых улицах тоже, там, на окраинах, откуда видны поля, по которым бродит Агасфер, либо в лабиринте аэропорта, в который, может быть, прямо сейчас прибывает Ян Железный. Это еще кто, спросите вы. Знаете, тот парень, легкоатлет, копьеметатель, который играючи бросил копье через весь стадион, и из-за которого пришлось изменить конструкцию снаряда. Мало ли что: старым копьем он вполне мог попасть в какую-нибудь несчастную бабульку, возвращавшуюся от кардиолога мимо столпотворения людей и машин и не подозревающую, что внутри, в утробе огромного строения, из которого доносится гул толпы, в этот самый момент проходит чемпионат мира по легкой атлетике.