Кублановский Год за год
Шрифт:
В религии он видел лишь корыстные интересы священнослужителей. Он увидел, что и тут все состоит из пустых кривляний, более или менее ловко замаскированных ничего не значащими словами” ets…
Ну, Толстой, чисто Толстой! Мудрено ли, что Ленин называл яснополянца “зеркалом революции”, а Конвент перенес прах Руссо в Пантеон?
Мы по праву не любим в поэзии постмодернистской пустоты, мата, брутальности и т. п. Но еще хуже поэзия середняцко-традиционалистская. Вроде бы все на месте: рифмы, строфы, мысли — а между тем полная тусклость и эклектичная говорильня.
Левин списан с мужа Юлии (“Новая Элоиза”): деловой хозяйственник (но, конечно, наособинку — с русским богоискательством).
Сколь много, оказывается, объясняет физиология: у Руссо ведь была хроническая болезнь мочевого пузыря. Вот почему он и держался вдали от света: частые отлучки во время светских раутов и приемов всеми были б замечены. Ведь тогда — без канализации — справить нужду было, видимо, не так-то просто, с этим, как теперь говорится, очевидно, “были проблемы”. Какая-нибудь ассамблея человек на 100, а то и бал на 500 — 600 — тут не набегаешься. (Я, честно сказать, с трудом понимаю, как вообще это происходило во дворцах и многолюдных салонах.)
Это не то, чтоб средние
годы ко мне пришли.
Это, считай, последние
годы меня нашли.
Прости меня, Господи, но духовенство наше, отечное, одутловатое, длиннобородое, “наособинку” — в контексте современного общества — и впрямь напоминает касту жрецов. (И особенно с богачами вась-вась.)
Вот я: никак уж не урбанист и не прогрессист. Но почему же идеологически (да и по-человечески) так претят мне и Руссо и Толстой? А потому что их “естественность” — выделанная, какая-то… конструируемая…
Все обусловлено не свободным дыханием, а рефлексией (идущей, видимо, от гордыни).
17 февраля, воскресенье.
Гуляли с гостящим у меня другом детства Борисом Думешом в Сен-Дени, а “все о нем, все о Гегеле моя дума дворянская”. Борис — физик, по-российски не чуждый вопросам общественности. “В Беловежской Пуще вопрос стоял так: либо Украина оставляет за собой Севастополь, либо атомное оружие… Кстати, Гайдар спас тогда Россию от голода”.
Сходит на нет, возможно, последняя литературная — в широком смысле — плеяда, плеяда шестидесятников.
А мы — уже одиночки. Плеяды как социально-культурного явления уже, видимо, больше у нас в литературе никогда не будет.
По типу я бескорыстный и бесстрашный защитник трона. Но у трона известно кто “стоит”. Ни я им не нужен, ни они мне. Поэтому я, как Нечволодов из “Октября Шестнадцатого”, — не у дел.
18 февраля, понедельник.
“Портнихи, горничные, продавщицы не прельщали меня — мне нужны были барышни” (Руссо).
Находясь в Танзании, Буш признал независимость Косова. Вроде бы сербы пошли на все: простили бомбардировки, не возражали против строительства в Косове обширной американской базы. Все унижения, казалось, какие можно — перенесли. Но вот и главное. Конечно,
И еще одна пощечина Москве, России и русским.
Сербское руководство выдало Милошевича, униженно изображало, что все в порядке, что оно друг Евросоюза и США, шло на любое коллаборантство, но — не унижайте нас в глазах человечества — пусть формально, чисто формально, но останется Косово в составе Сербии. Запад не пошел и на это.
Ох, отзовутся вам наши слезки.
Когда в Мюнхене я читал новые стихи Ю. М. Лотману (напоминавшему гривой и усами Эйнштейна), среди прочих был и “Людовик Людвеич”:
И хвалил адвокату чертёжник
механический рубящий нож.
— Гильотину, — сделал замечание Лотман, — изобрели вовсе не революционеры, она была сконструирована при Людовике XVI.
Он “поправил” меня вовсе не для точности, а из подспудных республиканских соображений. Так, во всяком случае, мне тогда показалось.
— Дело, в конце концов, не в том, кто изобрел, а кто поставил на поток применение, — парировал я, — шлемы и шинели с красными петлицами тоже были пошиты ещё до большевиков. Но именно у них нашли применение.
…Как-то после “перестройки” чета Лотманов быстро угасла (с Ю. М. еще в Мюнхене случился обширный инсульт, а потом померла Зара). Оставайся они невыездными и живи в Тартуском питомничке-заповедничке, скорее всего, прожили б дольше — в советской Эстонии.
Неуклоняемое бескорыстное служение науке. Фанатичное, можно сказать, служение. Никогда не купил себе Думеш приличных башмаков, хорошей рубашки и пиджака… Визуально одет так же, как в студенчестве, лет 40 назад. Вчера:
— Не подаю бумаги на членкора. Бесполезно, везде интриги.
Да какое тебе “членкорство” — членкору нужен хотя бы галстук, а ты в таком затрапезе — подумал я.
Святой человек. Язвенник, бедняк — а доволен жизнью.
20 февраля, среда.
В Евтушенке вдруг удивительным образом проскальзывает определенная меткость. Из Москвы мне привезли сегодня “Российскую газету” — самую свежую. А там фрагменты дневников Тарковского, и есть такая запись (от 7.XI.1970): Евтушенко “однажды пьяный подошел ко мне в ВТО:
— Почему ты такой жестокий, Андрей?
Молчу.
— Знаешь, ты похож на белого офицера, участвовавшего в Ледовом походе…”
Еще запись (28. II. 1992):
“Я никогда не желал себе поклонения (мне было бы стыдно находиться в роли идола). Я всегда мечтал о другом, что буду нужен”.
Что буду нужен — об этом мечтал и я.
24 февраля, воскресенье.
Днем вздремнул, и приснился вдруг Женя Рейн — помолодевший, красиво небритый, поджарый (каким я его никогда не видел). Вошел в синем плаще, фартовато перетянутый поясом (где-то в Рыбинске?), посмотрел на стол: