Куда уходит кумуткан
Шрифт:
– Юнка, ты что ли?
– Я, дядя Чимит. Дядя Чимит, не держите меня, мы же только играем. Дядя Чимит…
– Да никто тебя не держит, чего пищишь-то? В форточку что ли залезла?
– Дядя Чимит, мы только играем.
– Мы? Ты что, не одна тут?
– Одна!
Максим не стерпел. Встал. Хотел подпрыгнуть – показать себя, крикнуть, что замешан во всём этом, что Аюна не одна. Но так и не осмелился. Замерев, слушал.
– Дядя Чимит, пустите меня.
– Да господи, что ты заладила-то? Говорю же, не держит тебя никто. Ты что ли там с Сумбером стену разукрасила?
– Можно я пойду?
– Ну вы даёте, конечно.
– Не могу. Не говорите Сёме… то есть Сумберу. Не говорите, что я тут была, а то игры не получится.
– Ладно, ладно. Подожди, я хоть окно тебе открою. А ты как без куртки-то?
– Так она на улице. Спасибо!
Максим отошёл от стены. Он теперь стоял смелее, даже поздоровался с дядей Чимитом. Тот, содрав со швов утеплительные ленты, распахнул внутренние, а затем и внешние створки.
Спрыгнув в снег, Аюна быстро оделась. Подняла лежавшую поблизости комариную сетку и протянула её наверх:
– Дядя Чимит…
– Да-да, починю.
– И…
– И никому не скажу. Только в следующий раз выбирайте игры поспокойнее. А то Гарифовна раскричалась, аж собаки завыли.
– Дядя Чимит, вы душка!
Чимит Сергеевич в ответ рассмеялся. Аюна и Максим переглянулись, улыбнулись друг другу и помчались в Городок, к Алькатрасу.
Чимит Сергеевич был совсем не похож ни на свою жену, сварливую Гэрэлму, ни на своего пакостного сына Сёму. Ребята из Городка и ученики двадцать второй школы, где он работал сторожем, любили дядю Чимита. Даже поговаривали, что он вовсе не из Цыдыповых, а только живёт с ними. «Должно быть, проспорил», – говорил Коля из Бутырки.
У дяди Чимита была на удивление маленькая, к тому же наголо выбритая голова. Лицо – тёмное, со светлым пятном на щеке. А руки – большие, мускулистые. Дядя Чимит был бухэ, то есть силач. Он ездил в Улан-Удэ на соревнования по бухэ барилдаану – бурятской борьбе. Ездил и в село Хойтогол, под гору Алтан-Мундарга, на соревнования по хээр шаалгану – ломанию хребтовой кости. Услышав об этом впервые, Максим ужаснулся. Представил, как дядя Чимит с кровожадными криками ломает хребет несчастному барану. Но мама объяснила ему, что на хээр шаалгане ребром кисти бьют по уже очищенной от мяса косточке. «Всего-то?» – расстроился Максим. Косточка представилась ему прямо-таки куриной. Мама убедила его, что сломать хребтовую кость трудно, пусть выглядит она тонкой и хрупкой. Мечтой дяди Чимита было переломить знаменитую Окинскую кость – с ней никто не мог управиться с 1989 года. Но добраться до неё было непросто. К кости допускали после высокой денежной ставки, а Гэрэлма так просто не давала мужу ни копейки.
Дядя Чимит любил пугать детей из младших классов шрамами на бицепсах. Говорил, что у него мышцы лопнули, когда он на спор где-то в Кижигинском районе руками раздавил голову барана. Максим вспоминал эти страшные шрамы, когда Аюна дёрнула его за рукав. Они уже спускались от Котла к рынку.
– Ты чего?
– Людвиг!
Максим застыл на месте и даже приоткрыл рот.
– Сашку, Сашку забыли! – Аюна продолжала дёргать Максима за рукав, словно это могло чем-то помочь.
О том, что случилось с Сашей, ребята узнали лишь на следующий день, когда после школы вновь собрались в «Бурхане». Они учились в разных школах: Аюна и Максим – в сорок седьмой, Саша – в двадцать второй. Так что обсудить что-либо на перемене они не могли.
Саша ждал в подъезде до последнего. Был уверен, что Аюна застряла в комнате. Понимал: если её поймают – заподозрят в воровстве. Услышав, как спускаются Цыдыповы, он выскочил на улицу предупредить об опасности. Под окнами никого не было. Саша решил, что Максим полез в комнату вслед за Аюной. Стал присвистывать и громко шептать, но никто не откликался. Подпрыгнул, заглянул в окно, но почти ничего не увидел. Он был на голову ниже Максима. Не зная, что делать, Саша ринулся назад, в подъезд. Решил во что бы то ни стало задержать Цыдыповых на пороге.
Саша уже и не помнил, какие глупости говорил Гэрэлме. Это не помогало. Она просила его не мешаться под ногами. Тогда Саша заявил, что именно он испачкал стены на пятом этаже.
– Зачем? – удивилась Гэрэлма.
– Чтобы насолить вашему Сёмке.
Саша нарочно говорил грубо. Его не испугало даже глубокое, злобное сопение, раздавшееся из-за спины женщины. Там стоял Сёма. Он только что плакал и не хотел, чтобы Саша увидел его заплывшие глаза. Сёму успели отругать всем подъездом, и теперь он шёл за ведром и тряпкой, чтобы смыть пенную надпись.
– Зачем же ты вернулся? – Гэрэлма сомневалась в Сашиных словах.
– Я… – Саша растерялся, помедлил, но тут вспомнил: – Баллончик! Я уронил баллончик. Отец убьёт, если я не верну.
Теперь Гэрэлма поверила. Раскраснелась, рассвирепела. Стала дёргать Сашу за куртку – чуть ворот не оторвала. Повела его наверх, к Арине Гарифовне. Сёма, не переставая сопеть, понёсся впереди, с прытью, удивительной для его телосложения, перескакивая через ступеньки. Саша был уверен, что спас друзей – теперь у них будет достаточно времени, чтобы выбраться из квартиры.
– Вот так, – закончил рассказ Саша.
– А дальше чего было? – спросила Аюна.
– Чего-чего… Заставили всё мыть. Осколки собирать. Потом Гэрэлма меня за ухо через весь Городок к дому вела. И Сёма ошивался вокруг. Говорил, что на щепки разнесёт наш «Бурхан».
– А Гэрэлма?
– А она ещё баллончик выбросила, чтоб мне от папы больше досталось.
– Гадюка, – прошептала, скорее даже прошипела Аюна, словно сама обернулась змеёй.
– Ну мне и досталось. Кое-как сидел сегодня. Это хорошо, что папа снял с ремня пряжку. Потом ещё два часа в углу стоял. Теперь телевизор на неделю запретили.
– Сашка! – Аюна неожиданно обняла Сашу. – Спасибо тебе. Ты молодец. И прости, что я тебя Людвигом называю.
– Да ничего, – пробубнил Саша.
Даже в полумраке штаба было видно, что он покраснел – на его худом тёмном лице выступили ещё более тёмные полосы.
– Вообще это моя фамилия, так что ничего.
Максим злился. На всё и на всех сразу. На Аюну с её мёртвыми женщинами, из-за которых Саше влетело от отца – а Максим знал, что Рудольф Арнольдович бывает очень строг. На Сашу, который зазря подставился и навлёк на них войну с «Минас Моргулом». Но больше всего он злился на самого себя – за свою трусость, которую испытал под Сёминым окном. Никто о ней не узнал, но легче от этого Максиму не было. Он-то помнил тот порыв – убежать, спрятаться дома. Максима всего передёргивало. Он обнаружил в себе червоточину и не знал, как от неё избавиться. Вчера вечером, стоя под душем, с силой тёр себя мочалкой, словно так мог очиститься от неприятного осадка.