Куда ворон костей не приносил
Шрифт:
Впереди и сзади в грохочущем мраке, подхватывал нестройный хор:
Эдак делал, так пытал, Так и эдак голодал.Колеса попадали в такт песне и без конца выстукивали: так и эдак… так и эдак… так и эдак…
— Стой, черти, замолчите! — ревел из среднего вагона бас пропойцы регента, третий раз идущего в Сибирь. — Духовную будем петь, церковную! Эй, вы; подтягивай! На восьмой глас!
Он великолепным, сильным голосом запевал кощунственную, сальную песню и странно и дико было слушать, как он вкладывал в нее
Пьяные, орущие голоса путались, рвались, перебивали друг друга, сливались со звоном и гулом стали протяжными вздохами тайги. Ревущий и грохочущий поезд, выбрасывая снопы красного пламени, оставляя за собой рой заблудившихся искр, летел над насыпями и мостами, в широко расступавшуюся перед ним черную бездну и сзади широкими кругами смыкался тяжелый, молчаливый лес.
Вторую неделю дул влажный муссон. В лесу, над рекой, потерявшей берега и вползшей в густую чащу кустарников, над озерами, в которых утонули тополи и лиственницы, обвитые диким виноградом, беспрерывно слышался ровный, дружный шум дождя. Коричневые ручьи бегали по всем впадинам в черной земле, с тяжелым стоном валились в ярко-зелёные логи, до краев забитые кустами шиповника и орешника.
Двадцать седьмой участок, куда попал Сиганов еще три семьи переселенцев, находился на дне мелкой впадины, похожей на блюдце.
Жирная земля, которую никогда не трогал плуг заросла травой в рост человека. Под проливным дождем трава вытягивалась все выше и выше, поднялась над молодыми дубками и вынесла свои узорчатые листья над шалашами и палатками, в которых жили переселенцы. Пробовали копать землянки, но ямы наполнялись до краев желтой водой, которая, как губку, пропитывала влажную почву.
Илья ушел обратно в Хабаровск искать работы. Курганов по целым дням неподвижно сидел около своей палатки из распоротых мешков, среди мокрого, пестрого скарба, прикрытого травой, и жаловался на чиновников, которые загнали его самого и его семью в болото.
Работать пробовал один старик Аносов. Маленький, черный, как обожженный сухарь, он с утра до вечера косил траву, копал гряды, с топором возился под гигантскими кедрами и лиственницами, которые угрюмо кивали сверху тяжелыми ветвями. Скошенная трава гнила, на её месте быстро тянулась к свету новая, молодая поросль; вскопанная земля заплывала и превращалась в трясину. Стволы зеленых великанов звенели от ударов иззубренного топора, оставлявшего на них едва заметные рубцы, и сам Аносов, среди этой могучей первобытной растительности, был похож на муравья, заблудившегося в крепкой траве.
Веселее всех была семья Арефовых. Они все, бабы и мужики, ладно и согласно, без ссоры и ругани, пропивали казенное пособие. Хлопотливо и усердно, как на престольный праздник, мать и дочь Арефовы, красивые, крепкие женщины, пекли пироги, что-то с утра жарили и варили, не обращая внимания на муссон, тащивший с востока горы туч. Мужчины сидели на бочках и ящиках, пили водку, подносили соседям и каждую рюмку сопровождали различными пожеланиями.
— Ну, давай Бог, чтобы как вам, так и нам! — говорил старик Арефов, поднимаясь с мокрой травы, и отстраняя рукой, в которой держал рюмку склеенную сургучом, зеленую узорчатую стену.
— Жить и радоваться!
Потом поднимался сын.
— Пожелаем радостей и веселья на новых местах!
— Вот заест тебя трава, так узнаешь, какое тут веселье, — бурчал Курганов. — И чего празднуют? Плакать надо.
— Тут и так воды много, — отшучивались бабы.
Заблудившийся ручей выбежал на поляну, покружился по ней и, не найдя выхода, разлился в спокойное озеро, над которым в прелом воздухе задыхались сочные травы, убранные белыми цветами.
Сильнее всего угнетало переселенцев отсутствие жизни. Кругом на сотни верст был пустой сказочный лес, без птиц, зверей, без дорог и тропинок, угрюмый и неподвижный. За все время забрел на участок только какой-то горбатый китаец в синем халате, в широкополой помятой шляпе. Он долго стоял на опушке до пояса утонув в траве, рассматривая переселенцев хитрыми прищуренными глазами.
— Иди сюда! — позвал его Арефов, обрадовавшись новому человеку. — У нас тут новоселье— гостем будешь.
Китаец с равнодушным видом протянул к стакану худую грязную руку, на которой не доставало большего пальца, вытер губы рукавом халата и сказал вялым безучастным тоном, как будто речь шла о чем-то неизмеримо далеком:
— Шибко плохо тут есть! Большая вода идет вот там, — он показал на высокие стволы кедров.
— Ваша помилайла будет, вся помилайла…
— Зачем помирать? — удивился старик Арефов. — Жить приехали.
— Шибкая вода, — повторил китаец. — Моя есть охотник Син-Лин — большой охотник: ламза ходил, соболь ходил. Вот моя рука, вот тайга. — Син-Лин поднял ладонь, потом указал на лес, желая, должно быть, сказать, что он так же, хорошо знает эту мрачную таинственную пустыню, как свою руку, повернулся и молча пошел в чащу кустарника.
— Чудной человек! — сказал Арефов, — странник какой-то или юродивый. У них, у китайцев, есть юродивые?
— Хунхуз, разбойник, вот он кто! — ответил Курганов. — Попадись таким, — все ограбят, живым уши порежут, да к дереву гвоздиками и прибьют. Смотреть приходил, справки собирал.
— Ну, уж ты скажешь. Просто человек по соседству зашел, они, китайцы — люди хорошие, внимательные!
Но всем вдруг стало страшно среди этой зеленой молчаливой пустыни, полной нежных, непонятных шорохов, какого-то скрытого огромного движения, которое чувствовалась в беспрерывном колыхании веток, листьев и травы над ручьями. Казалось, где-то кругом, в жирной земле, в лиловых тучах, в широких пенистых потоках, в железных стволах, судорожно скрученных корнях, притаилась безграничная стихийная сила и тайга вздрагивала и трепетала, как тело хищного зверя, готовящегося к нападению и напрягающего всю силу мускулов. Особенно невыносимо мучительным становилось чувство страха ночью, когда в мягком мраке исчезали травы, деревья, озеро и было слышно ровное могучее дыхание леса.
Сиганов ясно до физической боли чувствовал эту невидимую скрытую опасность. Ночью он вставал и медленно крадучись, как у себя на родине в ту ночь, когда собирался поджечь помещичий дом, обходил вокруг поляны. Невидимые листья на гибких стеблях сбрасывали струи воды, ноги тонули в вязкой почве и под деревьями приходилось идти с вытянутыми руками, чтобы не натыкаться на стволы. Напряженный слух улавливал все звуки, как бы ничтожны они ни были, которые примешивались к однообразному, нарастающему и падающему шуму леса. Иногда Сиганов с закрытыми глазами останавливался около какого-нибудь мокрого ствола, и весь уходил в слух. В родной степи он мог бы угадать причину каждого шороха, но здесь все было загадочно и таинственно, как в старой сказке.