Кукла на цепи
Шрифт:
Через пятнадцать минут я сойду с ума, сказал Гудбоди. Я не верил ему: никто не мог бы этого вынести дольше, чем минут пять-шесть, и не сломаться – и умственно, и физически. Резко дергаясь с боку на бок, я силился разбить об пол наушники, либо содрать их с головы. Но Гудбоди не обманул: наушники не бились. А попытки стащить с головы плотно и тщательно наложенную клейкую ленту только пробудили боль в израненном лице.
Маятники качались, часы тикали, куранты вызванивали почти непрерывно. Никакого облегчения, никакой поблажки, ни хотя бы минутной передышки от этого убийственного натиска на нервную систему, полностью парализующего волю, от этих эпилептических конвульсии. Это был неутихающий шок почти смертельной силы. Теперь у меня не было сомнений в правдивости слышанных когда-то рассказов о том, что у пациентов, скончавшихся на операционном
А потом я уже точно понял одну вещь. Понял, что не позволю Белинде умереть. И это меня спасло. Уже были не важны и гордость, и мое поражение, и полная победа Гудбоди и его компаньонов. Что до меня, они могли затопить весь мир этими своими проклятыми наркотиками. Но я не мог позволить, чтобы Белинда умерла.
Кое-как подтянувшись, я оперся спиной о стену. Кроме конвульсий, еще и дрожал всем телом – не трясся, как в лихорадке, это можно было бы довольно легко сдержать, а дрожал, как человек, привязанный к отбойному молотку. Взгляд удалось сконцентрировать не дольше, чем на несколько секунд, но я все же сумел оглядеться – полубессознательно, отчаянно, – нет ли чего-нибудь, что давало бы хоть какую-то надежду уцелеть. Ничего. А потом, без предупреждения, грохот в голове усилился до предельного крещендо, – наверно, какие-то большие часы вблизи микрофона отбивали время, и я перевернулся набок, словно от удара в висок. Голова моя, с размаху опускаясь на пол, ударилась о какой-то выступ на плинтусе. Зрение уже почти совсем вышло из-под контроля, туманно распознавая лишь предметы, находящиеся не дальше, чем в нескольких дюймах, а этот был максимум в трех. В состоянии прогрессирующего паралича чувств мне понадобилось несколько долгих секунд, чтобы разобраться, что это за предмет. Но как только это произошло, я вернулся в сидячее положение. Это была розетка электропроводки.
Невероятно много времени ушло на то, чтобы связанными за спиной руками ухватить два свободных конца кабеля, которым Жак привязал меня к кольцу. Я коснулся их кончиками пальцев, в обоих концах кабеля жилка выходила на поверхность, чуть выступая. Попробовал воткнуть их в отверстия розетки – мне даже не пришло в голову, что она могла быть прикрыта крышкой, хотя подобные новшества в таком старом доме маловероятны, – но руки так тряслись, что я не мог найти этих самых отверстий. Измочалил контакты, все время чувствовал под пальцами розетку, но никак не мог попасть в нее концами кабеля. Я уже ничего не видел, пальцы переставали слушаться, сносить боль стало выше человеческих возможностей, когда внезапно полыхнула яркая бело-голубая вспышка. И я рухнул на пол.
Не могу сказать, как долго пролежал без сознания, но, по меньшей мере, несколько минут. И первым, что до меня дошло, была неправдоподобная, чудесная тишина. Правда, я по-прежнему слышал звон часов, но приглушенный, словно издалека: очевидно именно усилитель вышел из строя и наушники снова действовали как изоляторы. Приняв полусидячее положение, я прислушался к постепенно возвращающимся чувствам: по подбородку стекала кровь, позже выяснилось, что из прокушенной губы, лицо было залито потом, все тело болело, словно после пытки колесом. Но это все было неважно. Одна только вещь имела значение: невыразимая благодать тишины. Мне впервые подумалось, что эти типы из Общества борьбы с шумом знают, что делают.
Последствия этой чудовищной пытки минули быстрее, чем можно было ожидать, хотя и не все: головная боль и резь в ушах, казалось, ухом отзывавшиеся во всем теле, могли продержаться еще довольно долго, я отдавал себе отчет в этом и почти перестал обращать на них внимание. Зато умственные способности восстановились чуть ли не сразу, но всяком случае понадобилось не больше минуты, чтобы сообразить, что, если бы Гудбоди и Жак сейчас вернулись и застали меня сидящим под стеной с идиотски беспечным блаженством на лице, – они уже не стали бы забавляться никакими полумерами. Я тут же глянул на окошко в дверях, но, к счастью, за, ним еще не было удивленных глаз и недоуменно вскинутых бровей.
Вытянуться на полу и снова начать перекатываться с боку на бок было делом каких-нибудь пяти секунд, и, как оказалось, всего секунд десять отделяли меня от безнадежного опоздания: очутившись лицом к двери в третий или в четвертый раз, я заметил за окошком головы Гудбоди и Жака. Движения мои постепенно становились все резче и судорожней, тело то выгибалось дугой, то бессильно ударялось об пол, и страдал я при этом почти так же, как во время пытки, показывая им при каждом перевороте в сторону двери перекошенное лицо, залитое потом и кровью из прокушенной губы и нескольких, оставленных Марселем ссадин. Оно, вероятно, являло собой впечатляющее зрелище, потому что Гудбоди и Жак широко улыбались, и улыбка делала их странно похожими друг на друга.
Один раз я вскинулся особенно эффектно, так что все тело оторвалось от пола, но при этом, падая, чуть не вывихнул плечо и пришел к выводу, что хорошего понемножку, вряд ли даже Гудбоди точно знает, сколько надо ждать. Мои корчи и конвульсии постепенно становились все слабее и наконец затихли вовсе. Почти тут же оба вошли в комнату. Гудбоди направился к усилителю и выключил его, но, словно спохватившись, включил снова, – видимо, вспомнил, что намеревался лишить меня не только сознания, но и рассудка. Однако Жак что-то ему сказал, и он нехотя кивнул и опять повернул выключатель. Разумеется, Жаком руководило не сочувствие, а простая мысль о трудностях, которые у них возникнут, если я умру прежде, чем мне введут наркотики. Сам же он принялся останавливать маятники самых больших часов. Потом оба подошли полюбоваться плодами своей изобретательности. Жак – для пробы – ударил меня ногой в ребра, но, по сравнению со всем пройденным, это был такой пустяк, который не вызвал у меня ровным счетом никакой реакции.
– Ну-ну, мой дорогой, – послышался как бы издалека полный упрека голос Гудбоди, – твои чувства похвальны, но никаких следов, никаких следов. Полиции это не понравится.
– Но ведь она все равно увидит его лицо, – запротестовал Жак.
– Действительно, – согласился Гудбоди. – Однако растяни-ка узлы на запястьях. Не дай бог, там обнаружатся синяки, когда спасатели выловят его из канала. А заодно сними наушники и спрячь их. Жак сделал то и другое молниеносно. Когда он снимал наушники, мне почудилось будто вместе с ними он стягивает мое лицо, – с клейкой лентой он обращался без малейшей бережливости, видимо, у них был неограниченный запас. – Что же до этого, – Гудбоди кивнул на Георга Лимэй, – то его убери. Знаешь как. Я пришлю Манера, чтобы помог тебе вынести Шермана.
Пауза. Я чувствовал, что Гудбоди смотрит на меня. Потом он вздохнул:
– Ах, боже, жизнь – только блуждающая тень…
Он вышел, что-то мурлыча под нос, и если можно мурлыкать одухотворенно, то его исполнение псалма «Не оставь меня, Господи!» было самым одухотворенным, какое я когда-либо слышал. Преподобный Гудбоди не выпадал из им же создаваемых ситуаций…
Жак подошел к ящику в углу, достал оттуда несколько гирек для больших часов, пропустил резиновый кабель через их ушки и обвязал Георга в талии, не оставляя сомнений в своих намерениях. Затем он выволок Георга из комнаты и с грохотом потащил, по коридору. Я встал, несколько раз согнул и разогнул руки, разгоняя кровь, и пошел за ним. Приблизившись к двери, я услышал шум трогающегося с места «Мерседеса» и осторожно выглянул из-за косяка. Жак, рядом с которым на полу лежал Георг, стоял у открытого окна и махал рукой, видимо, отъезжающему Гудбоди.
Наконец он отвернулся от окна, чтобы отдать Георгу последние почести. И замер как вкопанный, с лицом, окаменевшим от шока. Я был не более чем в пяти футах от него и, видя это начисто лишенное выражения лицо, почувствовал, что, узрев мое явление, Жак достиг конца своего жизненного пути профессионального убийцы.
Он отчаянно дернулся за пистолетом, покоившимся в подмышечной кобуре, но вероятно, в первый и наверняка в последний раз в жизни оказался слишком медлительным: мгновение, когда он не поверил собственным глазам, стало его гибелью. Я ударил его ногой в живот. Почти переломившись пополам, он все же по инерции достал пистолет, вырвать который из почти не сопротивлявшейся руки не составляло труда, затем, вложив в это движение всю накопившуюся во мне ненависть, я рубанул его рукоятью в висок. Уже без сознания, непроизвольно Жак отступил на шаг, споткнулся о низкий подоконник и, как в замедленной киносъемке, начал опрокидываться навзничь. Я стоял и смотрел, как он выпадал из окна. И только услышав всплеск, подошел и выглянул.