Кукушкины слезы
Шрифт:
— Мы им еще покажем кузькину мать в сарафане!
— А покажем ли?
— Покажем. Вот ты один. Но ты русский солдат. И ты идешь куда-то для того, чтобы драться с фашистом. А?
— Иду, — робко ответил Костя. — Ага, будем драться.
— Вот то-то же.
— Прямое дерево ветру не боится, — сказал хрипловато, глядя в небо, молодой долговязый лейтенант. — Только не гнись, боязнь куда и денется...
Милюкин посмотрел на говорившего. Лейтенант был ранен в голову. Заскорблый бинт густо пропитался засохшей кровью. Глаза с обгоревшими ресницами были плотно закрыты, дыхание хриплое, свистящее, в нос. Косте шибануло от его бинтов погребной гнилью и сырой оконной замазкой. С лейтенанта он перевел взгляд на остальных.
— В разведку ходил когда-нибудь? — прервал его мысли политрук.
— Недавно я на фронте. Из запасного полка.
— Хуторок по-над лесом видел?
— Видел.
— Не был в нем?
— Хотел было сходить, охлебиться маленько, да побоялся, тихо там, как в голбце.
Политрук поморщился, в междубровье дрогнула глубокая сердитая складка. Посмотрел на товарищей, растянувшихся под кустами.
— Устали все. Четверо суток не спали. Все идем. А ты отдохнул. Сходить надо в хуторок разведать, долго не задерживайся. А мы вздремнем тем временем.
— Могу, — с готовностью ответил Милюкин. — Зараз, что ль?
— Да. Пойди разведай. Будь осторожен. Не забывай — вокруг немцы. На вот на всякий случай, — он достал из кармана и протянул Косте лимонку, — это вернее твоего карабина. Давай!
«Давай! — зло подумал Милюкин, с ненавистью посмотрев на политрука. — Привык над нашим братом началить, я тебе дам, разевай хайло шире!»
Он поднялся, вскинул на затылок пилотку и зашагал к изомлевшему в знойной истоме хуторку. Зной наливался предвечерней густотой, солнце заметно клонилось к закату. Хуторок дремал. Милюкин постоял под березой, всмотрелся в прижатые к опаленной земле убогие избенки и, не обнаружив ничего подозрительного и опасного, торопливо зашагал к стоявшей на отшибе кособокой избе. В окне торопливо мелькнул белый платок, скрипнули тяжелые двери, на ступеньках его встретила, испуганно всплеснув голыми руками, молодая статная женщина.
— Откуда ты взялся, мамонька моя родная? — Ее большие серые глаза наполнялись слезами. — Заходь, заходь, голубчик.
— Из лесу. Немцы есть?
— Нету, миленький, нету, никого нету, одни бабы да ребятишки. Вчера прошел немец. Там, по шляху. Весь день до самисенького вечера шли. И все танки да машины, да чудища разные, смертынька наша. Да заходи, заходи, отдохни малость, а я соберу тебе подвечерять.
— Живете-то как?
— Наше житье — вставай да за вытье! Что делать-то думаешь? — В глазах ее сверкнула робкая надежда. — Куда уж ты один-то, оставался бы у меня, опнулся малость. В случае чего — мужем бы назвала, выгородила бы от беды-то. А?
Из-под вскинутых в красивом изломе тонких черных бровей на Костю с тревогой и удивлением смотрели большие серые глаза, подернутые дымной поволокой. Выражение их быстро чередовалось: испуг сменился нескрываемой радостью, широко, радостно распахнутые, они вдруг сузились в ласково-тревожном прищуре, и теперь в них вспыхивало и играло женское любопытство.
Но Костя был нетерпелив и зол. Немецкий автомат в ногах у политрука и каркающий, срывающийся голос долговязого лейтенанта торопили и подстегивали его.
«Не до баб теперь, — поторапливал он себя, жадно посматривая на ее высокую грудь, — не время, буду живой, бабенки от меня не уйдут... Вот и к ней же в гости заявлюсь, тут
— Одежа какая-нибудь есть?
— Идти хочешь?
— Надо, надо к своим пробираться, такая война идет. В этой шкуре я не дойду, сцапают.
— И то верно, миленький ты мой. Найду, найду одежинку, где-то костюмишко мужнин лежит, маловат разве будет. .
— Давай, давай что есть, спешу я.
— И ноченьки не переночуешь? Вон и вечереет уже, куда на ночь-то глядя? Баньку бы истопила для тебя, золотокудрый. Садись-ка подвечеряй, пока я одежинку тебе сыщу.
— Как звать-то? — с жадностью хлебая теплую молочную лапшу, спросил Милюкин. — Давно домашней лапши не едал. Вкусная.
— Ульяной... А хуторок наш Красивым Кутом зовется. Посмотришь на вас, сердешных, сердце кровью обливается... Одни вот остаемся, а вокруг — враг. Я третий год без мужа, одна-одинешенька...
Но Милюкин не слушал ее, он нервно посматривал на лесную опушку, туда, где остались те шестеро, и торопил себя, торопил. Ульяна вынесла из-за занавески диагоналевые темные брюки, такой же пиджак, почти новую розовую косоворотку, желтые тупоносые туфли и соломенный брыль. Положила все на лавку, сказала дрогнувшим голосом:
— Вот все, что от Василия осталось, бери, одевай, золотокудрый.
— Коса в хозяйстве есть?
— Найдется и коса.
— Неси, Ульяна, косу. Так-то оно безопаснее, будто молодую отавку косить иду. А это, — он указал на карабин и лимонку, — прихорони, авось, и сгодится.
Через пять минут, переодетый во все гражданское, Милюкин стоял во дворе с косой на плече, в левой руке держал узелок с хлебом, луковицей и салом — косить собрался. Ульяна окаменела в дверях, вытирая уголком платка горькие, безутешные бабьи слезы, а когда Костя, улыбнувшись ей, шагнул со двора, голова ее беспомощно откинулась и глухо стукнулась о дверной косяк.
— Храни тебя бог, родимый...
Милюкин еще раз оглянулся на лес, из которого пришел, и торопливо зашагал в противоположную сторону.
На седьмые сутки он подходил к Алмазову. Над селом висела глухая ночь. В низком небе тускло попыхивали стожары. Тонкий месяц подстригал макушки столетних осокорей на берегу Ицки. Бездомно и сиротливо плакал кулик на болотнике, где-то далеко, ка другом конце села, жутковато выла собака. На пригорке Милюкин присел, долго вслушивался в неясные, расплывчатые звуки ночи, а когда на небе проступила предутренняя отбель и с Ицки потянуло сыростью и прохладой, встал, выпрямился.
— Ну, а таперь по-другому поговорим, крали козырные, — крикнул он и, сплюнув, погрозил селу кулаком.
Глава девятая
А Надя Огнивцева этим тихим августовским утром сидела над метавшимся в бреду тяжело раненым лейтенантом, прикладывая к его пылавшему воспаленному лбу влажную примочку. Ухаживая за другими, она неотступно думала о муже, стараясь представить себе, где он и что с ним, а может быть, он уже убит или умер от ран, как умирают у них ежедневно, ежечасно. С Алмазовом связи тоже не было. Село еще в июле захватили фашисты. К тоске и тревоге по мужу добавилась тревога за детей. Слухи с захваченных территорий поступали тревожные, страшные. Фашисты лютовали. Пришедшая недавно с той стороны молодая женщина рассказывала им с Зоей Васильевной: на проселочной дороге кто-то убил немецкого мотоциклиста. Через два часа нагрянул батальон карателей. Жителей всех трех соседних деревушек от мала до велика согнали в овраг, и всех до одного расстреляли: старух, стариков, детишек постарше, всех, всех. Она уцелела чудом: свекровь послала ее в погреб за квасом. Вечером, когда деревня сгорела дотла, а каратели уехали, она ходила к оврагу... Она не плакала. Слез не было. Она только смотрела куда-то, а что там видела — неведомо... Ей было не больше двадцати лет, но она не могла улыбнуться...