Куликово поле
Шрифт:
Сказал старец:
— Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
И помолился на небо.
— Господь с тобой. Поезжай. Скоро увидимся.
И благословил Сухова. Приложился Сухов со слезами к благословившей его деснице. И долго смотрел с коня, пока не укрыли сумерки.
Когда Сухов рассказывал, как старец благословил его, — плакал. Тайный, видимо, смысл придавал он последнему слову старца — "увидимся", — знал, что недолго ему осталось жить? И правда: рассказывал мне в конце апреля, а в сентябре помер, писали мне. Со «встречи» не протекло и года. По тону его рассказа… — словами он этого не обнаружил — для меня было несомненно, что он верил в посланное ему явление. Скромность и
В этом "первом действии" нет ничего чудесного: намеки только и совпадения, что можно принять по-разному. Сухов не истолковывал, не пытался ощупывать, а принимал как сущее, "в себе скрытое", — так прикровенно определил он "священный лик". Вот — простота приятия верующей душой. Во "втором действии", в Сергиевом Посаде, «приятие» происходит по-другому: происходит мучительно, с протестом, как бы с насилием над собой, с ощупыванием, и, в итоге, как у Фомы, с надрывом и восторгом. Это психологически понятно: празднуется победа над злейшим врагом - неверием.
Рассказ Сухова о встрече на Куликовом Поле не оставил во мне чувства, что было ему явление, а просто — «случай», странный по совпадениям, с мистической окраской. Окраску эту приписывал я душевному состоянию рассказчика. Василий Сухов, простой православный человек, душевно чистый, неколебимо верил, что поруганная правда должна восторжествовать над злом… иначе для него не было никакого смысла и строя в жизни: все рушится?!. Нет, все в нем протестовало, инстинктивно. Он не мог не верить, что правда скажется. Он — подлинная суть народа: "Правда не может рушиться". И так естественно, что «случай» на Куликовом Поле мог ему показаться знамением свыше, знамением спасения, искрой святого света во тьме кромешной. В таком состоянии душевном мог он и приукрасить «явление», и вполне добросовестно. Мне он не говорил, что было ему явление, и сокровенного смысла не раскрывал, а принял благоговейно, детски-доверчиво.
Вернувшись в Тулу, я никому не рассказывал, что слышал от Сухова в Волове. Впрочем, дочери говорил, и она не отозвалась никак. Но месяца через три, попав в Сергиев Посад, я неожиданно столкнулся с другими участниками «случая», и мне открылось, что тут не «случай», а знамение свыше. И рассказ Сухова наполнился для меня глубоким смыслом.
Знамение свыше… — это воспринимается нелегко, так это необычно, особенно здесь, в Европе. Но там, в Сергиевом Посаде, в августовский вечер, в той самой комнате, где произошло явление, вдруг озарило мою душу впервые испытанное чувство священного, и я принял знамение с благоговением. Я видел святой восторг и святые слезы чистой и чуткой девушки… — какая может быть в человеке красота!.. — я как бы читал в открытой душе ее. И вот, захваченный необычайным, стараясь быть только беспристрастным, почти молясь, чтобы дано было мне найти правду, я повел свое следствие, и, неожиданно для себя, разрушил последнее сомненье цеплявшегося за «логику» "Фомы"-интеллигента.
Не передать, что испытывал я тогда: это вне наших чувств. Что могу ясно выразить, так это одно, совершенно точное: я привлечен к раскрытию необычайного… привлечен Высшей Волей. А что пережил тогда в миг неизмеримый… — выразить я бессилен. Как передать душевное состояние, когда коснулось сознания моего, что времени не стало… века сомкнулись… будущего не будет, а все — ныне, — и это меня не удивляет, это в меня вместилось?!. Я принял это как самую живую сущность. Жалок земной язык. Можно приблизительно находить слова для выражения этого, но опалившего душу озарения… — передать это невозможно.
Жизнь в Туле, призрачная, под чужим именем "мещанина Подбойкина", под непрестанным страхом,
Что за мной числилось? Вопрос праздный. Ровно ничего не числилось, кроме выполнения долга — раскрывать преступления. Но для агентов власти я был лишь «кровопийца». Могли мне вменить многое: приезд Плеве, по делу убийства губернатора… раскрытие виновников злостной железнодорожной катастрофы, когда погибло много народу, а намеченная добыча, важный правительственный чин, счастливо избег кары… Я делал свое дело.
Но вот какая странная вещь… Не могу понять, почему я, следователь-психолог, раскрывавший сложнейшее, в течение восьми лет укрывался в Туле, где меня легко могли опознать приезжие из Богоявленска!
Возможно, тут работала моя «психология»: здесь-то меня искать не станут, в районе моих «злодейств», и не откроют, если не укажут обыватели. Непонятное оцепенение, сознание безысходности, будто пробка в мозгу застряла.
Боялся смерти? Нет, худшего: страх за дочь, издевательства… и, что иным покажется непонятным, — полного беззакония страшился, вопиющего искажения судебной правды, чего не переносил почти физически. Это своего рода "порок профессиональный", мистическое нечто. Словом, оцепенение и «пробка».
Самое, кажется, простое — ехать в Москву, острая полоса прошла, в юристах была нужда. Устроили бы куда-нибудь друзья-коллеги, уцелевшие от иродова меча, мог бы найти нейтральное что-нибудь, предложил бы полезный курс — "психология и приемы следствия", надо же молодежь учить. Почему-то все эти планы отбрасывал, сидела «пробка». И вот, оказалось, что мое сиденье в Туле было «логично», только не нашей логикой.
Учил грамоте оружейников, помогал чертежникам завода, торговал на базаре картузами, клеил гармоньи. Дочь давала уроки музыки новой знати. Тула издавна музыкальный город: славен гармоньями на всю Россию, как и самоварами. Не этим ли объяснить, что началась прямо эпидемия — "на верти-пьяных"! Все желают "выигрывать на верти-пьяных разные польки и романцы". И выпало нам «счастье»: навязалась моей Надюше… «Клеопатра». И по паспорту — Клеопатра, а разумею в кавычках, потому-что сожительствовала она с «Антошкой». Так и говорили — "Антошка и Клеопатра". А «Антошка» этот был не кто иной, как важная птица Особ-Отдела, своего рода мой коллега… Бывший фельдшер. И вот, эта «Клеопатра», красавица-тулячка, мещаночка, очень похожая на кустодиевскую «Купчиху», такая же белотелая и волоокая… глупое и предобрейшее существо — походя пряники жевала и щелкала орешки — и навязалась: "ах, выучите меня на верти-пьяных!.."
Мучилась с ней Надюша больше года. Инструмент у девицы был — чудесный беккеровский рояль, концертный. А Надюша окончила консерваторию на виртуозку, готовилась к карьере пианистки. И вот — "на верти-пьяных". Забылась как-то, с Шопеном замечталась… и вдруг, ревом по голове: "Лихо наяриваете, ба-рышня!" «Антошка», во всей красе, с наганом. А «Клеопатра», в слезах восторга: "Выучите, ради Господа, и меня такому!" Все-таки польку одолела, могла стучать; и была в бешеном восторге. Посылала кульки с провизией, "папашке вашему табачку", то-се… С отвращением, со стыдом, но принимали, чтобы отдать другим… — не проходило в глотку. А нужды кругом!.. Урочные деньги Надюша не могла брать в руки, надевала перчатки. Лучше уж картузами, гармошками…
Тошно, гнусно, безвыходно… — и при моем-то «ясновидении». В глазах народа я был «гадателем», так и говорили: "Нашего следователя не обведешь, скрозь землю на три аршина видит!" И такое бессилие: засела «пробка». И в Волово-то смотался не от нужды, а как-нибудь сбросить это оцепенение, вышибить эту «пробку», а мукомол советовал: "Ныряйте, Сергей Николаич, в Москву — большая вода укроет". Но «пробка» сидела и сидела. Или — так нужно было? Чего-то не хватало?.. И вот это что-то и стукнуло. Теперь вижу, что так именно и нужно было.