Культура заговора: от убийства Кеннеди до «секретных материалов»
Шрифт:
Чем дальше углубляется Вулф, тем сильнее она увязает в бесконечном поиске доказательств для своих риторических упражнений. Когда сравнений оказывается недостаточно и они теряют свою убедительность, Вулф удваивает свою настойчивость. Что характерно, чем ближе она подходит к своему личному опыту, тем сильнее заявляет о себе этот подход. В искреннем обсуждении нарушений питания Вулф демонстрирует меньше сомнений и больше уверенности в том, что угнетение женщин происходит не где-то между метафорическим и буквальным, а вместо этого является превращением метафорического в буквальное:
Женщины должны потребовать объявить анорексию политическим ущербом, причиняемым нам общественным устройством, при котором уничтожение нас не считается чем-то важным, потому что мы — низшие. Мы должны назвать анорексию тем, чем евреи называют лагеря смерти, а гомосексуалисты — СПИД: иначе говоря, позором, который лежит не на нас самих, а на бесчеловечном общественном устройстве. Анорексия — это тюремный лагерь. Каждая пятая образованная молодая американка является узницей этого лагеря. Сьюзи Орбах сравнила анорексию
Вулф первой выступила за трактовку анорексии как политического ущерба. Тог факт, что признания такого взгляда необходимо потребовать, а не просто объявить, указывает на то, что подобные сравнения делаются скорее из стратегического расчета, чем из одного желания описать ситуацию, в которой оказались женщины, страдающие анорексией. Затем Вулф переходит к сравнению этих женщин с другими похожими группами. Она стремится достичь более полной идентификации, но образ так и остается сравнением, пусть лишь по форме («как евреи», «как гомосексуалисты»). Наконец, обнаружив себя за пределами метафоры в экстремальной ситуации, когда сравнения Орбах уже не работают («время метафор прошло»), Вулф настаивает на абсолютном уподоблении нарушений питания политическому заключению. Элемент сравнения в первоначальной метафоре сводится на нет.
Результаты стилистического стремления Вулф к полному отождествлению в приводимых ею метафорах вызвали много критики — как и в случае с Фридан, сравнивавшей жизнь домохозяйки с пребыванием в нацистском концентрационном лагере. Нас тойчивое уравнивание личного и политического ведет к уничтожению любых границ. Может ли анорексия «быть» тюремным лагерем в том же самом смысле, в каком был Освенцим? Мог ли ВИЧ-инфицированный или узник концентрационного лагеря спастись из своей «тюрьмы», признав ложные образы гомосексуальности или еврейства, которые, следуя логике Вулф, держали их взаперги? Эги сравнения, несомненно, плохо скроены, но вместе с тем смысл утверждения обнаруживается в его нацеленности на саму проблему образа Заявлсчше из разряда «время метафор прошло» — палка о двух концах. Эта фраза говорит о том, что чувствует Вулф, а она чувствует, что в условиях ответного удара меры нужно принимать вдвое быстрее, потому что стилистические околичности — это роскошь, которую феминизм уже не может себе позволить. История, по мнению Вулф, сыграла плохую шутку с женщинами, превратив их некогда образный язык в буквальный факт. Но в то же время в этом утверждении воплощается тревога по поводу самого языка, если говорить о противоположном желании совместить описание с опытом, достичь неопосредованной сферы за пределами изображения. Отсюда вытекает, что язык — ив особенности метафора — хронически не могут соответствовать стремлению феминизма показать людям, как все обстоит на самом деле. Может показаться, что образ стал врагом феминизма, вступив в заговор против женщин и мешая им быть адекватно понятыми.
Вулф пригибается под грузом феминистских текстов, написанных за последние тридцать лет и замусоренных мертвыми или усвоенными метафорами, требуя при этом непрекращающегося изобретения и упрочения новых сравнений. Так, во второй главе книги, в которой предлагается растянутое сравнение Мифа о Красоте с худшими проявлениями религиозных культов, Вулф указывает, «никогда не признавалось именно то обстоятельство, что сравнение не должно быть метафорой» (ВМ, 88). Затем она продолжает:
Ритуал возвращения красоты не просто перекликается с традиционными религиями и культами, а функционально вытесняют их. Они в буквальном смысле воссоздают из старых верований новую веру, буквально заимствуют опробованные приемы мистификации и мысленного контроля с целью изменить сознание женщин так же широко, как при обращении в христианство в прошлом (ВМ, 88; курсив автора).
В таких отрывках автор «Мифа о красоте» оказывается человеком, поднимающим ложную тревогу: на этот раз, говорит неистовый курсив, тревога действительно всамделишная, уже не ложная, уже не метафора. Стремление Вулф к превращению фигурального в буквальное подтолкнуло язык ее феминизма к переломной точке. Находясь в ней, чем больше Вулф настаивает на нефигуральной сути своих высказываний, тем больше она привлекает внимание к их риторическому статусу. Чем больше ее слова ускользают из-под контроля, тем громче она должна их выкрикивать.
Поэтому крайне важно, что единственный образ, на котором Вулф не настаивает, — это образ заговора. «Миф о красоте» начинается с эпиграфа, взятого у Энн Джонс:
Я замечаю, что сейчас модно… отрицать любые представления о заговоре мужчин, причастном к угнетению женщин… «В свою очередь, — должна сказать вместе с Уильямом Ллойдом Гаррисоном, — я не готова признать эту философию. Я верю, что грех есть, а значит есть и грешник; что есть кража, а значит есть и вор; что есть рабство, а значит и рабовладелец; что есть зло, а значит и тот, кто это зло причиняет» [282] (ВМ, 7).
282
Этот отрывок взят из предисловия Энн Джонс к книге «Women Who Kill» (New York: Ballantine, 1981), VII–XVIII. Отмечая, что «среди учен ы х- историков и писателей-историков, похоже, считается обязательным оговорить, что читатели, у которых книга создает впечатление о мужчинах как о группе, которая делает нечто неприятное женщинам как группе, абсолютно заблуждаются», Джонс заключает, что «если эта книга оставляет впечатление, что мужчины вступили в заговор, чтобы держать женщин в подчинении, то это именно то впечатление, которое мне хочется создать; ибо я считаю, что мужчины не могли преуспеть настолько, насколько они преуспели, без совместных усилий» (XVII).
Если этот отрывок цитируют с одобрением (а страница эпиграфов, приведенных Вулф, была бы неудачным местом для подобной иронии, если от цитаты не требовалось бы задать определенный тон последующему анализу), мы можем ожидать, что в книге на тему «Как образ красоты используется против женщин», прозвучит множество обвинений в «заговоре мужчин». Вместе с тем, как мы уже видели в начале этой главы, в своей книге Вулф демонстрирует осознанную осторожность по отношению к понятию «заговор». Во введении к книге Вулф действительно использует выражение «культурный заговор», однако ставит его в кавычки. Несмотря на готовность описать миф о красоте крайне экстравагантно, Вулф чувствует, что должна обозначить свою дистанцию от теорий заговора.
Хотя конспирологические теории в «Мифе о красоте» решительно отвергаются, повествовательная структура, вокруг которой они чаще всего выстраиваются, здесь повторяется — даже в тех самых отрывках, где звучит отказ от нее. Использование Энн Джонс высказывания Гаррисона говорит о том, что конспирологические теории традиционно допускают возможность возложения вины за то, что в противном случае показалось бы набором не связанных между собой и запутанных событий, точек зрения и практик. Теории заговора выдают тягу к личному прочтению истории, к поиску скрытой причины, стоящей за каждым событием, и стоящего за каждой причиной злобного заговорщика, который умышленно подстраивает все эти события. Короче говоря, в конспирологических теориях чувствуется стремление к обозначению безликой «проблемы». Вулф начинает с указания на то, что вред наносит идея репрессивной красоты, а не любая конкретная индустрия, попавшая в список виновных. Но то, что считать этой «идеей», как раз и становится проблемой в книге Вулф. Вслед за Генриком Ибсеном автор порой называет эту идею «необходимой ложью», рассказанной обществом самому себе. Основываясь на работе психолога Даниэля Гоулмана, Вулф рассуждает о «необходимых вымыслах» и «социальных фантазиях, замаскированных под естественные представления». В названии книги Вулф (вариация на тему заголовка известной работы Бетти Фридан) это явление представлено как миф о красоте. А в наименее точной формулировке из всех, когда Вулф утверждает, что возвращение красоты не обязательно связано с неким заговором, она уточняет, добавляя, что это «просто атмосфера» (ВМ, 18).
Однако, удалив все следы присутствия злобных заговорщиков в этих осторожных иносказаниях о том, что можно было бы назвать патриархатом, идеологией или господством (не будь эта книга рассчитана на широкий американский рынок), после этого Вулф описывает, как «материализуется итоговая галлюцинация» (ВМ, 18). В тот самый момент, когда Вулф настаивает на материализации, реальные заговорщики уступают место метафорическим, поскольку текст оказывается перенасыщен олицетворениями. «Уже не просто идея, — продолжает Вулф, — она становится трехмерной, заключая в себе то, как женщины живут, и то, как они не живут». Вновь употребляются активные формы глагола, вызывающие в воображении фантом метазаговора, идеологии с призрачным человеческим лицом, ведь мы слышим, как «оно [возвращение красоты] стало еще сильнее, чтобы перехватить функцию социального насилия, которую уже не могут удержать мифы о материнстве, семейной жизни, целомудрии и покорности». [283] Тоном сенатора Маккарти, бившего тревогу по поводу своей версии коммунистической угрозы, проникающей в Америку, Вулф рассуждает о том, как «именно сейчас уничтожается психологически и тайно все то хорошее, что феминизм дал женщинам материально и открыто». Но как раз в конце предисловия это риторическое возвращение к непризнаваемому тропу олицетворения опрокидывается в результате акта, взывающего к тому, что можно называть лишь метаметазаговором. Возвращаясь к пассивной глагольной форме, которая сейчас кажется зловеще анонимной, Вулф объясняет, как «после успехов, достигнутых второй волной женского движения, миф о красоте усовершенствовали с тем, чтобы уничтожить власть на всех уровнях личной жизни женщин». Но кто это сделал? Стоило нам уяснить (чтобы воспользоваться этим так же, как Вулф воспользовалась выражением Фридан «тайна женственности»), что Миф о красоте — это какой-то монстр вроде Франкенштейна, придуманная мешанина культурных позиций и образов, гротескных и в то же время очаровательных, как сразу после этого мы должны выслеживать уже самого призрачного ученого, злобно продвигающего свои заговорщические планы, хитро манипулируя бедным немым чудовищем — Мифом о красоте. В этом смысле кажется, что каждый отказ от конспирологического подхода к анализу лишь порождает еще более параноидальную формулировку, поскольку каждое абстрактное представление о действии превращается в элемент хитроумного плана каких-то призрачных агентов.
283
Сравните, например, обратную реакцию в изображении Фалуди: «За последнее десятилетие обратная реакция прокатилась по тайным комнатам культуры, путешествуя по коридорам лести и страха. По пути она надевала маски… <…> Она манипулирует системой поощрений и наказаний… <…> Загнанная в угол, она отрицает свое существование, указывает обвиняющим пальцем на феминизм и еще глубже залезает в подполье… <…> Обратная реакция обвиняет феминистское движение» (Faludi. Backlash, xxii).