Культурные истоки французской революции
Шрифт:
Но значение исторических процессов не всегда исчерпывается обдуманными и добровольными действиями людей. И Токвиль, и Кошен подчеркивали, что деятели Революции на самом деле делали совсем не то, что говорили, и совсем не то, что намеревались делать. Провозглашая полный разрыв со Старым порядком, они в действительности укрепляют и завершают начатую им централизацию. Учреждая мирные, лояльные ученые общества, просвещенная элита уверена, что ее дестельность способствует общему благу, а на поверку оказывается, что она изобретает механизмы террора, которым обернется якобинская демократия. Мы не обсуждаем здесь справедливость этих двух точек зрения, мы хотим только сказать о том, что они призывают историка, пытающегося осмыслить революцию в тех категориях, в каких она сама себя мыслила, к осмотрительности — и в первую очередь, что не стоит доверять ее утверждениям о том, что она решительно порвала с прежним обществом и ознаменовала собой новую эру в политике. Представление о событии и его истоках не сводится к тому, как его понимали те, кто его совершил. Вера деятелей революции в эффективность политики, способной, по их мнению, полностью преобразить общество и духовно возродить личность, не означает, что мы должны разделять их иллюзии относительно наступления новой эры.
Поэтому мы отдаем предпочтение второй точке зрения, согласно которой и эпоха Революции, и эпоха Просвещения являются частями долгого процесса, который включает их, но не исчерпывается ими; каждая из них стремилась на свой лад к одной и той же цели, питала одни и те же надежды. Альфонс Дюпрон очень точно выразил эту мысль: «Мир Просвещения и Французская революция являются двумя проявлениями (или эпифеноменами)
319
Dupront A. Les Lettres, les Sciences, la Religion et les Arts dans la societe francaise de la deuxieme moitie du XVIIIe siecle, op. cit. [примеч.174], p. 21.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
СОБЫТИЕ И ЕГО ПРИЧИНЫ
Я хотел бы более четко определить позицию этой книги, вышедшей в 1990 году на французском языке (в следующем году на английском, а затем на итальянском, испанском, немецком, японском и корейском), в спорах историков и историографов, ознаменовавших двухсотую годовщину Французской революции. Книга моя вызвала разноречивые отклики. Из-за ее названия, которое можно было при желании истолковать как утверждение, что у Революции были только культурные истоки (и не было ни экономических, ни социальных), некоторые читатели сочли ее «весьма идеалистической» и поставили в один ряд с работами, рассматривающими все под «лингвистическим углом зрения», то есть изучающими все явления с точки зрения дискурса. Поскольку речь в моей книге идет прежде всего о культурной практике и коллективных представлениях, другие читатели, наоборот, решили, что мой подход грешит излишним социологизмом и я не уделяю должного внимания идеям, теориям и учениям. Поэтому теперь, десять лет спустя, я хотел бы прояснить свои намерения и ответить на взаимоисключающую критику, обрушившуюся на меня с двух сторон. Для этого я попытаюсь сравнить мое исследование 1990 года с несколькими важными работами о Французской революции, опубликованными позднее.
Сначала рассмотрим классическую проблему: проблему взаимоотношений Просвещения и Революции. Кое-кому показалось, что моя постановка вопроса: а не было ли Просвещение придумано Революцией? — чересчур провокационна и нигилистична. Однако у меня и в мыслях не было отрицать существование Просвещения как важного исторического явления, я просто хотел понять, как получилось, что деятели Революции рассматривали некоторых авторов и их сочинения как провозвестников, наперед признающих Революцию своим детищем. Для этого им пришлось осуществить строгий отбор литературного и философского наследия и привести совершенно различные мнения и позиции к общему знаменателю. Для этой «пантеонизации», которая не ограничивается помещением праха авторов и героев в каменный Пантеон, деятели Революции в своем желании обрести предваряющую и оправдывающую их появление политическую родословную пустили в ход все возможные средства (речи, праздники, рисунки).
Таким образом, при рассмотрении «работы» Революции над Просвещением нам придется признать два ряда явлений. Первый касается многочисленных различий, которые раскалывают мир Просвещения и которым история идей не уделяла должного внимания. Одни из них имеют социальные корни: таковы различия между завсегдатаями парижских салонов и образованными провинциалами {320} или между «истеблишментом» Просвещения и «Руссо для бедных» {321} . Другие обусловлены несходством философских позиций и разницей в возрасте: например, взгляды утопистов резко расходятся со взглядами сторонников реформ {322} , а поколение энциклопедистов середины века совершенно не похоже на поколение «философов-пророков» 1780-х годов {323} . Эти различия в позиции поколений, различия в гносеологических моделях говорят о том, что в действительности все было гораздо более противоречиво и зыбко, нежели в представлении тех, кто видел в Просвещении свод однородных, всеобщих, неизменных идей и твердых убеждений.
320
Roche D. Les Lumieres en province. Academie et academiciens provinciaux au XVIIIe siecle. Paris — La Haye: Mouton, 1978; Les Republicains des Lettres. Gens de culture et Lumieres au XVIIIe siecle. Paris: Fayard, 1988. См. также: Chartier R. L’homme de lettres. — In: L’Homme des Lumieres. Sous la direction de M.Vovelle. Paris: Editions du Seuil, 1996, p. 159—209.
321
Darnton R. The Literary Underground of the Old Regime. Cambridge, Mass. — London: Harvard University Press, 1982, а также: Gens de lettres, gens du livre. Paris: Editions Odile Jacob, 1992.
322
Venturi F. Utopia e reforma nell’illuminismo. Torino: Giulio Einaudi editore, 1970.
323
Ferrone V I Profeti dell’Illuminismo. Le metamorfosi della ragione nel tardo Settecento italiano. Roma — Bari: Editori Laterza, 1989.
Другой ряд явлений связан с отношением деятелей Революции к прошлому. В основе его лежит парадокс, потому что событие, которое мыслится как начало начал, должно все же обрести свое место в истории, которая его предваряет и оправдывает. В этом плане отношение Революции к Просвещению неотделимо от ее отношения к античности. Пантеонизация, действительная (как в случае с Руссо) или символическая (как в случае с Мабли), выявляет связь между этими двумя главными критериями. Но поиск в прошлом идеала, который должен служить образцом для подражания либо предвещать наступление новой эры, не обходится без натяжек и конфликтов.
Например, далеко не все считают идеальным государственное устройство Спарты {324} . С Просвещением тоже не все гладко. Каждая партия, боровшаяся за власть в эпоху Революции, создала свой образ Просвещения, призванный подвести базу под ее собственное видение мира. Обрисовать историю этой работы над прошлым, идеализируемым или отвергаемым, — лучший способ отмежеваться от истории идей, которая опрометчиво постулирует единство мнений там, где имеет место столкновение различных и даже противоположных взглядов.
324
Hartog F. Liberte des Anciens, liberte des Modernes: la Revolution francaise et l’Antiquite. — In: Les Grecs et nous. Textes reunis et presentes par R.-P. Droit, Paris: Le Monde-Editions, 1991, p.l 19—138.
Всякая
325
Chartier R. On the Edge of the Cliff. History, Language, Practices. Baltimore and London: The Johns Hopkins University Press, 1997. Французский вариант книги, несколько отличающийся от оригинала, вышел под названием: Au bord de la falaise. L’histoire entre certitude et inquietude. Paris: Albin Michel, 1997. Для изучения моей историографической позиции и ее места в спорах по случаю двухсотлетия Французской революции см.: Kaplan S.L. Farewell Revolution. The Historian’s Feud, France 1789/1989. Ithaca and London: Cornell University Press, 1995, в частности, p.l 10— 112 (франц. пер.: Adieu 89, Paris: Fayard, 1993, p. 745-748).
Такая точка зрения имеет целью воспрепятствовать двум натяжкам, часто встречающимся в историографии Французской революции и ее истоков: первая натяжка — выводить поступки и политические воззрения из мнений, мнения — из круга чтения, а понимание текстов — из самих текстов; вторая натяжка — переводить деятельность существующих в обществе институтов на язык идеологии.
Первая натяжка лежит в основе традиционной постановки вопроса, связывающей революционный перелом с все более широким распространением философских идей. Переходя от изучения трудов великих Философов к анализу текстов, которые издатели и книгопродавцы того времени именовали «философическими книгами» (памфлеты, скандальные хроники, антиклерикальные сатиры, порнографические произведения), Роберт Дарнтон приходит к выводу о «подрывной силе подзольной литературы». Благодаря хождению печатного слова Крамольные тексты, обличающие деспотизм и продажность монархии и нравственное падение двора и власть имущих, ниспровергли прежние авторитеты и в корне изменили образ мыслей и систему ценностей. По Дарнтону, «разрушение происходит на двух уровнях: на идеологическом уровне произведения Вольтера и Гольбаха открыто обличают лицемерных приверженцев правоверных взглядов, которые поддерживают Церковь и корону; на уровне образных представлений памфлеты Я скандальные хроники развенчивают монархию, обливая грязью ее саму и все ценности, которые структурируют ее как политическую систему» {326} .
326
Darnton R. Edition et sedition. L’univers de la litterature clandestine au XVIIIe siecle. Paris: Gallimard, 1991, p.214—215. Доводы Дарнтона и его ответы на критику изложены в работе: Darnton R. The Forbidden Best-Sellers of Pre-Revolutionary France. New York: W.W. Norton, 1995.
Но если считать, что зарождение в умах мысли о «революции» напрямую связано с обличительной литературой, то возникает опасность недооценить специфику мышления, помогающую читателям понять смысл текстов. Эта специфика основана, с одной стороны, на том, что в самих текстах заложена возможность их множественного истолкования. Так обстоит дело, к примеру, с порнографическими памфлетами, которые обличают ненасытную и разнузданную похоть Марии-Антуанетты. Их авторы пускают в ход все средства: используют систему условностей, присущую эротической литературе, стараются создать иллюзию достоверности, стилизуя повествование под документальные жанры, описывают придворные интриги в политических терминах, призывают к действию, употребляя приемы обличительной риторики, и т.д. {327} . С другой стороны, истолкование подпольной литературы зависит от «горизонта ожиданий» публики. Поэтому я выдвигаю в своей книге гипотезу, согласно которой отход от государя, монархии и прежнего порядка — не. результат хождения «философических книг», а, наоборот, — залог их успеха. «Возмущение зреет. Оно гнездится в умах [...] Мы знаем из достоверного источника, что оно передается поразительным способом — через книги» {328} , — пишет Дарнтон. Но так ли уж достоверен этот источник? И почему не предположить, что «возмущение» зародилось еще до массового распространения «философических книг» и пронизывает поступки, чувства, мысли, которые не имеют ни малейшего отношения к чтению и к письменному слову? Обратимся к «поносным речам», направленным против короля, которые были записаны полицейскими шпионами и авторами рукописных газет, — их анализ провела Арлетта Фарж. Она пришла к совершенно определенному выводу: «Похоже, что общественное мнение складывается не в процессе чтения пасквилей и афиш; оно вовсе не является результатом постепенного накопления и не обусловлено совокупностью того, что предлагается ему для чтения» {329} . Таким образом, ставится под сомнение утверждение о том, что рост числа крамольных произведений в два-три последних десятилетия Старого порядка привел к десакрализации монархии и тем самым открыл дорогу резкой критике по всем направлениям. Ведь речи, полные неприязни и даже ненависти к государю, осуждающие его действия и выражающие желание его убить, появляются не с расцветом подпольной литературы и даже не после покушения Дамьена в 1757 году. Это покушение приводит не к небывалому распространению речей о цареубийстве, а к преследованию их властями, убежденными в существовании янсенистских или иезуитских заговоров. По мнению Арлетты Фарж, «неудавшееся покушение на Людовика XV происходит, когда общественное мнение уже сложилось: это покушение говорит не столько о новых и неожиданных настроениях масс, сколько о ситуации в королевстве» {330} . Это замечание подтверждает идею, которую я выдвинул в своей книге: мне представляется, что отказ от прежних символов и привязанностей, изменяющий отношение людей к власти, которая уже не кажется им божественной и незыблемой, проявляется в широком распространении подпольной литературы, но не производится им. Разрушение мифов, на которых зиждется монархия, десакрализация королевских регалий, отдаление от особы короля являют собой совокупность «уже сложившихся представлений», — таким образом, непочтительные высказывания, характерные для памфлетов 70—80-х годов XVIII века, падают на благодатную почву.
327
Revel J. Marie-Antoinette dans ses fictions: la mise en scene de la haine. — In: De la Russie et d’ailleurs. Feux croises sur l’histoire. Melanges M. Ferro. Paris: Institut d’Etudes Slaves, 1995, p.23—38. См. также: Goulemot J-M. «Ces livres qu’on ne lit que d’une main». Lecture et lecteurs de livres pornographiques au XVIIIe siecle. 1991, переизд.: Paris: Minerve, 1994.
328
Darnton R., op. cit., p. 178.
329
Farge A. Dire et mal dire. L’opinion publique au XVIIIe siecle. Paris: Editions du Seuil, 1992, p.61—62.
330
Ibid., p.257.