Культурные истоки французской революции
Шрифт:
Вторая натяжка, которой я старался избежать, — подход к социальным практикам с точки зрения идеологии. Утверждение Огюстена Кошена, подхваченное Франсуа Фюре {331} , который называет деятельность ученых обществ XVIII века и масонских лож «якобинской» и осуществляющей «террор», — яркий пример такой попытки. Независимо от намерений, которые высказывали ученые общества и масонские ложи, независимо от общественного положения их членов, дух эгалитаризма и унанимизма, стремление установить общность мнений и устранить разногласия явились прообразом непосредственной демократии якобинского Террора, породив дух насилия в якобинских клубах и в революционном правительстве.
331
Furet F. Penser la Revolution. Paris: Gallimard, 1978, p.212—259. Рус. пер.: Фюре Ф. Постижение Французской революции. М.—Спб., 1998.
Фред Е. Шрейдер с полным основанием относит это утверждение, где роль «социальной машины» в ученых обществах и масонских ложах отделена от индивидуальной воли и сознания,
332
Schrader F.E. Augustin Cochin et la Republique francaise. Paris: Editions du Seuil, 1992.
Это утверждение, свидетельствующее о незаурядном уме и идеологической искусности его автора, все же не дает верного представления об истинных порядках, царивших в масонских ложах. С одной стороны, как подчеркивает Маргарет К. Жакоб, в них почти не было непосредственной демократии. Совсем наоборот, масонские ложи во многом продолжают традиции Старого порядка: переход по наследству почетных обязанностей, власть сановников, строгие социальные критерии отбора (еще более строгие, чем половые), которые не признают принадлежность к масонскому братству поводом для того, чтобы общаться с теми, с кем не знаются в обществе, и т.д. {333} . С другой стороны, если ложи были основаны на принципах демократии, революции и террора, то как объяснить, почему франкмасонство распространилось по всему миру, а якобинство так и не вышло за пределы Франции? «Если масонские ложи были рассадниками якобинства, то почему его семена не дали всходов в 1780 году в Филадельфии или в 1790-х годах в Брюсселе и Амстердаме?» {334}
333
Jacob M.C. Living the Enlightenment. Freemasonry and the Politics jp Eighteenth-Century. Oxford: Oxford University Press, 1991. См. также: Burke J.M., Jacob M. French Freemasonry, Women, and Feminist Scholarship. — The Journal of Modern History, 68, September 1996, p.513—549.
334
Jacob M.C. Living the Enlightenment, op. cit., p. 18.
Если считать самым важным расхождение между словом и Делом, между «речевыми фактами» и «недискурсивными системами», как выражается Мишель Фуко в «Археологии знания», то следует обратить внимание на отчуждение без дискурсов, на относительную независимость коллективных представлений от чтения текстов, на построение политической культуры на основе жизненного опыта и будничных конфликтов. Трактовать проблему культурных истоков Французской революции таким образом — вовсе не значит утверждать, что ее породили исключительно причины культурного свойства. Мы прежде всего хотим понять, почему внезапное, стремительное и полное разрушение прежнего порядка стало возможным, допустимым и приемлемым (или неприемлемым). Описывать изменения в коллективных представлениях и чувствах, которые сделали мыслимым такой крутой перелом, — еще не значит утверждать, что они его произвели.
Я ни в коем случае не пытаюсь рассматривать в своей книге проблему истоков Французской революции под «лингвистическим углом зрения». Такой подход, яркий пример которого мы видим в книге Кита М. Бейкера, зиждется на двух постулатах. С одной стороны, предполагается, что интересы общества полностью исчерпываются дискурсами, которые их выражают. Они являются «символическим и политическим конструктом», а не «ранее существовавшей реальностью»: в этом смысле «социальные и политические изменения по сути своей являются лингвистическими» {335} . С другой стороны, Кит М. Бейкер утверждает, что невозможно установить какое бы то ни было различие между дискурсивными практиками и недискурсивными социальными явлениями, ибо последние — «сфера деятельности, которая по сути своей также состоит из дискурсов»; в результате историк имеет дело только с «различными дискурсивными практиками, с различными законами языка» {336} .
335
Baker K.M. Inventing the French Revolution. Essays on Political Culture in the Eighteenth-Century. Cambridge: Cambridge University Press, 1990, p.9. Сокращенный вариант книги см.: Baker K.M. Au tribunal de l’opinion. Essais sur l’imaginaire politique au XVIIIe siecle. Paris: Payot, 1993.
336
Ibid, p.5.
Эта позиция, которая заимствует основные формулировки из лингвистики, кажется мне неприемлемой. Действительно, само выстраивание событий или интересов с помощью дискурса имеет социальные корни и социально обусловлено. Оно зависит от того, какими возможностями (языковыми, теоретическими, материальными и т.д.) располагают различные участники событий, и от того, как они их используют. Так что оно связано с объективными свойствами каждой социальной группы, объединения и класса, образующих общество. Кроме того, логика построения дискурса совершенно не похожа на логику, которая руководит поступками, ритуалами, поведением в обыденной жизни. Рациональность, которая организует различные типы высказывания,
337
Bourdieu P. Lecture, lecteurs, lettres, litterature. — In: Choses dites. Paris: Editions de Minuit, p. 132—143. Рус. пер.: Бурдье П. Начала. М., Socio-Logos, 1994. Более общие соображения о противостоянии «схоластической» позиции и житейской мудрости см.: Bourdieu Р. Meditations pascaliennes. Paris: Editions du Seuil, 1997.
Отрицание этого различия может привести к включению Революции в предшествующие ей и возвещающие ее наступление дискурсы, другими словами, в выбор, который сделали деятели Революции 1789 года, предпочтя политический язык (язык верховной власти) другому языку (тому, который выражает общественные интересы). Бейкер, так же как и Фюре в своей книге «Постижение Французской революции», считает, что неизбежность Террора заложена в решениях Национального собрания, принятых осенью 1789 года, и, более того, в теории общей воли, разработанной Руссо, Мабли и самыми пламенными сторонниками представительных органов власти. Все решилось, когда Национальное собрание предпочло «язык политической воли языку общественных интересов; язык единства — языку различий; язык гражданской добродетели — языку коммерции; язык неограниченной верховной власти — языку правительства, уважающего права человека, — тем самым оно выбрало на будущее Террор» {338} . Таким образом, Революция была написана еще до того, как началась: «сценарий Революции зародился [...] в лоне политической культуры абсолютной монархии» {339} постольку, поскольку он уже полностью содержался в одном из политических языков, распространившихся при королевской власти.
338
Baker K.M., op. cit., p.305.
339
Ibid, p.3-4.
Это утверждение, которое причисляет Террор к «антилиберальным теориям» 1789 года {340} , а «антилиберальные теории» считает частью языка, выражающего общую волю (о которой писал Руссо), можно подвергнуть критике по двум направлениям. С одной стороны, оно отрицает как внезапность события (заявляя, что оно присутствует в дискурсе еще до своего появления), так и его собственную динамику (не отводя никакой роли тому, что Морис Агюлон назвал «эмпирическим бременем случайных обстоятельств»). С другой стороны, придерживаясь такой точки зрения, историк впадает в то же заблуждение, какое было свойственно деятелям Революции. Уверенность во всемогуществе политики, способной изменить государственное устройство, преобразовать общество и возродить личность, внушала им веру в силу слова и общественного установления. Но это не значит, что историю Революции нужно писать языком ее деятелей. Как ни странно, ярые противники «якобинской» историографии, осуждающие ее за неумение взглянуть на Революцию со стороны, на свой лад повторяют все ту же ошибку, исходя в понимании события из исторического сознания его современников. Мне кажется, что, наоборот, для ответа на вопрос об истоках Революции 1789 года необходимо выяснить, каким законам подчиняются, по большей части неосознанно, намерения, позиции, речи людей.
340
WollochI. On the Latent Illiberalism of the French Revolution. — American Historical Review. Vol. 95, December 1990, p.1452—1470.
Такой подход позволяет по-новому осмыслить гипотезу, включающую Революцию в Старый порядок. В своих размышлениях я опирался на парадоксальную мысль Дени Рише: «Чем сильнее укрепляется абсолютизм, тем слабее он становится» {341} . Отсюда следует, что устои старой монархии были поколеблены теми самыми механизмами, которые, на первый взгляд, обеспечивали ее могущество. Для Рише укрепление государственных интересов и развитие административной централизации явились одновременно залогом силы абсолютизма и причиной его слабости. Внося в общество раскол и вызывая разногласия, они восстановили против короля большую часть его подданных.
341
Richet D. La France moderne: l’Esprit des institutions. Paris: Flammarion, 1973, p.57.
Размежевание, проведенное самой монархией между государственными интересами, которые единственно и руководят действиями государя и оправдывают их, и моральным суждением, оттесненным в сознание частных лиц и руководствующимся христианской этикой, со временем обернулось против государя, которого судят, критикуют, обвиняют, поднимая на щит ценности, изгнанные из области политики. Именно в этом смысле «политическая система абсолютизма является условием Просвещения», как гласит название первой главы книги Рейнхарта Козеллека «Критика и Кризис» {342} . Соответственно превращение литературного поля в общественный институт, признанный инстанциями, учрежденными королем и подчиняющимися ему, является необходимым условием для того, чтобы рынок суждений и произведений обрел со временем независимость, а общественное мнение в конце концов стало более могущественным, чем сам государь. Изменения в культуре, которые, подрывая старый строй, сделали мыслимым революционный перелом, связаны не с традиционными слабостями монархии, а с ее могуществом.
342
Koselleck R. Kritik und Krise. Eine Beitrag zur Pathogenese der burgerlichen Welt. Freiburg: K. Alber, 1959 (франц. пер.: Le Regne de la critique. Paris: Editions de Minuit, 1979).