Кунигас
Шрифт:
— Где же он?
— Во власти тех, которые его похитили.
Реда вскрикнула с негодованием:
— Выкормили его! Натравили на своих!.. Перелили в его жилы свою кровь! Враг! Враг! Мой сын, мой Маргер!.. Нет!.. Они его убили! — выкрикивала она громко, с ударением. — Убили!
— Жив, а не убили! — повторил свальгон.
С этими словами он закрыл рукой глаза, затрясся и упал на землю, показывая знаком, чтобы убрали ведро с водой. По мановению повелительницы прибежали девушки, схватили ведро и, так как вороженая вода не годилась для других надобностей,
Немного отдохнув, свальгон встал; ему полегчало, когда он не видел перед собой воду, но Реда стояла, чего-то выжидая, и смерила его взглядом с головы до ног.
— Матушка-княгиня! — начал он извиняющимся голосом. — То, что мне привиделось в воде, я слышал и от людей на свете Божием… сын твой жив… На границе давно говорят об этом… многие верят, что он жив…
— Но с какою целью стали бы растить его проклятые? — возразила Реда.
Швентас, понемногу набиравшийся храбрости и уже остывший, бормотал:
— Немцы злые и премудрые, и Бог у них сильный: царит далеко и широко по свету… Жадные на землю, падкие на власть, как же не смекнуть им, что за сына кунигасыни можно взять великий выкуп?
— Давно потребовали бы! Для того незачем воспитывать ребенка, — сказала Реда, — не в том дело: они хотят утолить злобу, свою, вырастить дитя, чтобы оно покусало мать…
Свальгон замолк и задумался. Реда долго глядела на него и; хотела уже уйти, но что-то в выражении лица свальгона удержало? ее. На безмолвном и застывшем лице ворожея отражалась какая-то духовная борьба, не решавшаяся вылиться в словах.
— Матушка-княгиня, — отозвался он смиренно, — а посылала ли ты в волчью яму заглянуть и послушать, не сидит ли в ней твой сын?
— Зачем было посылать? — отвечала Реда грустно. — Я не верила, чтобы он мог быть жив, да и теперь не верю; да если бы и так, то какой в нем толк? Молодой волчонок, взращенный с псами, наверно, научился лаять…
Свальгон что-то пробурчал.
— Матушка-княгиня! — молвил он. — Дознаться бы, по крайней мере, на что можно надеяться или о чем плакать? Я бродяга… не раз и не два тайно пробирался в отвоеванные земли, а наших там и по трущобам полно… и по их замкам закабалено… Для них свальгон дороже золота, так как приносит на подошвах литовскую землицу. Прикажи, и я пойду искать твое дитя.
Реда бросила на Швентаса гордый и удивленный взгляд.
— Ты?
— Да, я, — повторил Швентас, — а как мне его узнать?
Глаза матери наполнились слезами, и она в отчаянии заломила руки.
— Как его узнать? Его?.. Он был хорош, как солнце! Золотистые волосы!.. Ни малейшего изъяна… Только дива, с колыбели, отметила его… на стороне сердца, под ухом, черная горошинка (родинка)… Ворожеи говорили, что это к счастью… а судьба решила, что к смерти!..
Она расплакалась, закрыла лицо руками и, не желая больше разговаривать со свальгоном, пошла к постели своего отца.
Тогда девицы, как будто поняв ее тоску, не ожидая приказания, переглянулись и затянули песнь:
«Вчерашним вечером, под вечер, пропала у
«Просила я утреннюю звезду… Мне недосуг, сказала она, к вечеру должна я приготовить солнцу ночное ложе… Пошла я к месяцу, и он отослал меня ни с чем… Меч рассек меня пополам, сказал он, скорбит моя душа… Побежала я к солнышку, а оно в ответ: проищу я девять дней, не найду и на десятый».
Лучина, горевшая на очаге, понемногу гасла, а последняя песнь, замирая, отзвучала едва слышным вздохом.
Дворовый мигнул зазевавшемуся свальгону, что пора идти. Кунигасыня Реда припала к ложу отца и, закрыв лицо руками, лежала в слезах или погруженная в тяжкие думы. Девицы бесшумно встали и, унося кудели, придерживали подолы опасок, чтобы не звенели бубенцы.
Швентас вышел с проводником на двор. Кругом царила тишина, и укрепленный город казался еще более необычным. На небе, наполовину освещенном лучами месяца и звезд, он производил впечатление исполинской черной отвесной кучи, неприступного утеса, бока и ребра которого местами серебрились полосками лунного света…
Люди уже спали в шалашах. По двору ходила только стража с бердышами, беззвучно двигавшаяся во тьме, как призраки покойников на кладбище.
Свальгон переступил порог избы с душою, полною отзвучавшими напевами, опьяневший от всего слышанного, взволнованный до глубины души, дрожащий.
Все, что он видел вокруг себя, представлялось ему теперь в ином свете. При мысли, что он должен вернуться на службу к немцам, предавать своих, его охватывала дрожь. Чувство мести, которое он так долго холил, вдруг обратилось в прах, а в ушах его раздавались песни матери, сестер и юных лет… Года, которые он прожил в забвении о своей родине, казались ему сном.
За что он мстил? У него отняли возлюбленную? Но кто был в этом виноват? Она ли?.. Обидчики ли?.. В этом он далеко не был теперь уверен. Он сейчас же воспылал местью… Ему помешали… Начали преследовать… Не он первый, не он последний… Все они, возлюбленная, насильники, давно в могиле… Умерли, нет ли, но Для него они были теперь тленом. Жива была одна лишь бессмертная мать-Литва… Он увидел здесь ее юношеский облик, услышал девические песни… Как же быть ему теперь подручным палачей, собирающихся удавить Литву?!
Такие мысли обуревали Свальгона, когда он возвращался под навес, где ему указали место на ночь. Улегшись, он долго боролся сам с собой, пока не заснул; а когда отяжелевшие веки сами собой сомкнулись, он заметался в тревожных сновидениях… Наконец и они потонули в непроницаемой тьме…
Когда Швентас проснулся, разбуженный суетой встававших от сна людей, то уже светало, и женщины и челядь городища хлопотливо сновали за утренней работой.
На покрытых золою очагах вспыхнула свежая лучина, всколыхнулось пламя. Ставили горшки. Женщины за работой напевали. Петухи приветствовали криком утреннюю звезду, как алмаз горевшую в одиночестве на небе; все сестры ее, бледные от утомления, попрятались в безднах неба.