Купить зимнее время в Цфате (сборник)
Шрифт:
Один зарезанный гусь
Ицик заболел именно в тот день, когда ему исполнилось два с половиной года, и в этом можно было увидеть еще один пример бескомпромиссности ангелов. Истинным их намерением было забрать его. Изначально он не должен был тут быть. Он просто не подходил к земной жизни. И дело не только в его носе, кривом мизинце на правой руке; в том, как он при ходьбе волочит ноги, и сколько раз ему об этом говорили, объясняли, предупреждали. Нет, не это было главное, несмотря на то, что дальновидные, а таких всегда хватает, уже по этим признакам могли видеть, что он не жилец. Еще в те годы, близкие Ицика даже вслух выражали подобные мысли, когда надо и не надо, вежливо и невежливо. Короче, всем своим видом Ицик говорил: это не то, я не должен здесь обретаться. Никогда. Ни раньше и ни теперь. Но никто не был готов исправить эти недостатки и взять его таким, какой он есть. Он остался, ибо никто из ангелов не хотел прибрать его. Точка. Если можно было именно здесь в рассказе поставить точку, одну из тех, которые еще будут.
Но я уже сейчас говорю в пользу тех, кто не верит: это и вправду предупреждение.
Болезнь в два с половиной года была очень тяжелой. Несколько раз он находился между жизнью и смертью. Было такое чувство, что кто-то просто не знает, что делать, быть может, пребывает в полном замешательстве, если можно так сказать. Начали и не завершили. Нанесли ему этакий незавершенный удар.
Он болел
А он? Он страдал. О, как он страдал, но это потому, что он не должен был здесь быть. И это, я думаю, сказано в достаточно ясной форме. И так он появлялся то там, то здесь. Ну, вы знаете, городские парки, закаты, кинотеатр «Дворец Давида» на улице Дизенгоф, тот самый, у моря. Снова закаты и снова места прогулок. Короче, он совал свои руки с тем самым кривым пальцем то за пазуху, то в трусы какой-либо, которой хотел всунуть свои руки или которой не хотел, но они говорили ему, ну-ка отцепись, брось эти штучки, но он ни за что на это не соглашался. Такой вот типчик, который чувствует, что он как будто в каком-то бою, и должен отличиться и ни в коем случае не отступать с завоеванных позиций, ибо кто знает, когда будет следующая атака и чем она завершится.
И он продолжал так себя вести и тогда, когда чувствовал, что это не то, и нет смысла это делать, и он просто тратит впустую свою жизнь. Но так как он не знал, что и вправду надо делать, он и делал то, что не надо. Такой вот типчик, явно не подходящий этому месту. И тогда было сказано, что, не подходя в одной форме, он не подходит и в другой. А так как он не подходил, то любой его поступок не помогал.
Ночные прогулки. Бесконечный треп с товарищами. Счета, почему и сколько. Все это вообще не помогало никак. Он продолжал останавливаться на улице Дизенгоф, и на улице Арлозоров, Соколов, и улице Четырех сторон света, и Леви Ицхака, и Магарала, и в узких переулочках у моря. Ну, вы знаете, весь этот район к западу от улицы Арлозорова. Место, куда он был выброшен вначале, когда ангелы ошиблись и дали ему возможность быть здесь, но это была лишь их первая ошибка по отношению к Ицику.
А Ицик? Он продолжал останавливаться около домов и, чувствуя приступ дурноты, выворачивать из себя содержимое. Делая это во дворах, если ему удавалось себя немного сдержать, или прямо на тротуар, когда не было сил сдержаться. Да продолжал время от времени падать в обморок, так, просто. Но это не было просто так. Это случалось, когда он вспоминал, откуда явился и чему принадлежит, и это было слишком грозно и велико для него. Ну, а ангелы, спрашиваете вы? Лучше бы вы не спрашивали, ибо я уже вижу неприятную гримасу на своем лице, собираясь ответить вам: когда вы в последний раз полагались на ангелов? И вообще, что собирается сообщить вам мой рассказ, как вы думаете? Быть может, именно это: не стоит полагаться на ангелов. Но, по правде говоря, это неверный ответ. Кто вообще, знает, каково истинное планирование там, что ангелы взаправду делают и куда это все ведет? Может быть, все же, это часть плана, иными словами, все его болезни, все эти приступы тошноты на улицах, пыль, сводки последних известий, террористы, и наши силы и их силы, все-все это часть плана и мы это не понимаем, не видим истинной цели? И Ицик не понимал это, но он чувствовал. Я знаю, не стоит бояться в этой жизни ничего, даже патетической речи. Потому я выпрямляюсь гордо и говорю: Ицик слышал шум ангельских крыльев. Понимаете, без того, чтоб видеть, куда они летят, и потому было ему особенно тяжко. Быть может, именно потому он выворачивал себя на улицах. Ну, иногда, не всегда, конечно.
Я говорю, выворачивал. И это верно, ибо выглядел он сморчком, маленьким и убогим. Он и вправду волочил свои ноги по тротуару, но все же приподнимал высоко голову время от времени. Вот, например, прожигал время с кем-либо или с двумя в прекрасные летние ночи на крыше дома, в котором проживал с родителями, потом спускался домой спать, весь вымазанный крошками извести, покрывавшей крышу. Да, верно, он волочил ноги, вглядывался в иную жизнь, и это верно, но вот ел он вовсе неплохо. До фильма съедал стейк. После фильма – стейк. С множеством острых приправ и жиром, текущим из мяса. Ну и шашлыки на шампурах в Яффо, печень, почки, селезенка, жареный гусь. А улицы всегда полны возможностей. Романтика была именно в этой обжираловке на улице. Разве это не романтика? Потому он и любил «кумзицы», ну, посиделки с дружками на Ярконе, в «Доме ведьмы», или на берегу моря, и в Глилот, и на дюнах в Ришоне. Короче, кумзиц в любом возможном месте. Вблизи от дома, на Ярконе и на берегу моря в Тель-Авиве это можно было делать чаще. В отношении же мяса можно попросить кого-нибудь, Деди или Йонатана, или Ури, желательно того, кто в этом разбирается, принести мясо. Нарезанное эллиптическими ломтями, на которых видны тонкие полосы как на древесном срезе, или на кубики, или свертки молотого мяса, бело-красные, подобно мозаике, где белое это жир. Все это завернуто в плотную, матово-белую бумагу, восковую, которую прокладывают между ломтями и она не впитывает кровь, и затем все следует хорошо-хорошо завернуть в бумагу, все впитывающую, чтобы кровь не пролилась в сумку и не оставила на ней пятна. Каждый сорт мяса на шампурах необходимо завернуть отдельно. И вообще работа с мясом весьма разнообразна и требует знаний. Стейки, к примеру, следует привезти на кумзиц еще слегка замороженными, а вот мясо к шашлыкам следует заранее разморозить, чтобы мясо было мягким и готовым к огню. Ребята делают это, в общем-то, на уровне, когда мы открываем пакеты с мясом у мангала, и нет особых претензий, а если и есть, так это чтобы произвести впечатление на девушек. Эфрат Бенгель, к примеру, любит всякие грубые замечания о том, что все замерзшее должно быть мягким, а все мягкое твердым, и о том, что здесь много крови. Так это длится в течение года, но когда наступает настоящий праздник, Ицик сам покупает мясо. Например, к кумзицу в день Независимости или если он полагает привести на вечеринку особу женского пола, ради которой следует постараться. Такую, что произведет на всех впечатление, и даже звезды будут смотреть на них с раскрытого над костром неба. Но теперь, в этой части рассказа, они глядят на них как на некие образы. Истинное его отношение к ночи я уже упоминал. Это ночи, когда он не может уснуть, ибо много раньше того, как выходишь к звездам, когда еще находишься в закрытой комнате, за каждым пятном в комнате скрывается кто-то. И он знает, что и вправду там стоит кто-то, и это вовсе не детские глупости. И он ничего сделать не может, не позвать этого кого-то, ибо есть у него знание, как того, скрытого, ощутить, но нет знания того, как обратиться к нему. Когда ты знаешь об этом ком-то, ты пришиблен до такой степени, что все слова исчезают у тебя с языка, а приветливое выражение стирается с лица. И это ничем не отличается от болезни. Той, о которой я уже писал.
И когда он хочет, чтобы праздник был настоящим, он сам идет на рынок Кармель с его прилавками, с зеленью, соленьями, и призывами продавцов: подходи, госпожа, и все такое прочее. Ему приятно разгуливать между прилавками. Ицик любит быть здесь. Может, потому, что на рынке Кармель все планы ангелов в отношении Ицика не так уж слышны, ибо уши его полны иным шумом, да и благодаря деловитости, с которой все ведут себя здесь. Все, и торговцы, и женщины, кружащиеся здесь с корзинками, пришли сюда не в игрушки играть, а заниматься делом. Так он идет от прилавка к прилавку, углубляется в узкие переулки, спускающиеся в квартал Керен Атейманим, который мало знаком ему, ибо еще мама говорила ему, что не стоит туда ходить, по спуску переулков, с потоками мусорных вод и крови битых птиц. Так она сказала ему, когда он был еще маленьким. И он иногда слышит ее голос.
На этот раз, решив принести нечто хорошее к костру в день Независимости, он не пошел в мясную лавку на углу улицы Раши рынка Кармель, где обычно покупает мясо. А пошел вглубь переулка, туда, где была бойня, откуда брали мясо все мясники, стоящие вдоль длинного прилавка, у которых он обычно покупал. Конечно, то была не единственная бойня на базаре, где мясники брали товар. В любом случае, зачем покупать у них, когда можно, как говорится, покупать товар у производителя. Там он свежее и там можно выбрать. Бойня недалеко, всего несколько шагов по спуску в переулок, небольшой одноэтажный дом, как и все дома в Керем Атей-маним. Во дворе горы решетчатых ящиков, клеток, одна на другой, ряд над рядом, возвышаются по обе стороны прохода к дому, почти на высоту самого дома, вернее, два ряда, высоких, шириной в один ящик, оставляют лишь узкий проход к бойне, и между ящиками попадаются и металлические, забранные изогнутыми прутьями. В большинстве они пусты и ждут, чтобы их отвезли в птичники наполнить снова. Только в некоторых из них сидят гуси и утки, измазанные грязью, и ждут своей очереди. Сидят, не двигаются, уличный шум не касается их. Быть может, от невероятной усталости и голода, ибо не кормят и не поят их перед убоем несколько дней, чтобы не пачкали дерьмом клетки и грузовики, привозящие их сюда, да и саму бойню, и вообще, чтобы было легче потом чистить их. Из-за усталости они молчаливы, сидят или стоят, понять трудно, один на другом, в невероятной скученности, до того, что невозможно повернуть шею, двинуть головой. Часть из них раньше разгуливала в больших ограждениях, под растянутыми пологами, делающими небо невероятно низким. Но часть просто родилась в клетках, прожила в них всю свою короткую жизнь и прибыла сюда. В клетках они росли сызмальства и теперь, став большими, теснят друг друга в том же узком пространстве между прутьями, и их везут на бойню, чтобы скорее освободить клетки для нового поколения. Ицик испытывает волнение от этого их покорного молчания и терпения. Потому пугает его шум бойни в первый момент, когда он переступает ее порог у входа в первое помещение. Это, по сути, для него и есть бойня, ибо в следующее помещение он не войдет. Ему просто не дадут войти туда. Он и в первое помещение ступил без разрешения. Помещение это, по сути, одна лента конвейера, по которому движутся гуси, по паре в корзине, одна за другой, приближаются к резиновой завесе, чтобы исчезнуть за ней во втором помещении, где их режут. А шум производят двое работников, вынимающих гусей из клеток и пересаживающих их в корзины в последний путь. Пустые клетки они выносят, внося новые, раскрывая их и снова загружая корзины. Шум добавляет машина, ржаво и неприятно скрежеща. Этого достаточно, чтобы напомнить Ицику помещение, примыкающее к кухне в кибуце его дяди, где так же скрежещет конвейер к посудомоечной машине, только вместо тарелок, ложек, ножей и вилок, здесь движутся корзины с гусями.
И тут охватывает его странное желание вырастить гуся. Он вдруг вспомнил голубятню на крыше их дома, которая давно пустует. Взять отсюда одного гуся домой, одного живого гуся, забрать его с этого неумолимого конвейера – вот, оказывается, та цель, которая подсознательно привела его сюда. Это видится ему самым главный в данный миг. И опять, точка. И к чертям кумзиц. Он забыл, зачем пришел сюда. Да и мясо ко всем чертям. Он смотрит на одного из гусей, белого, в пятнах грязи. Выглядит гусь немного больным. Ицик обращается к одному из работников. Я хочу этого гуся, говорит он, да, да, именно этого. Его он спасет, его он снимет с конвейера. Я хочу этого гуся, повторяет он, ибо работник не отвечает, а конвейер продолжает двигаться с гусем. Один из работников спрашивает его: почему именно этого? Этого будет трудно. И вообще трудно их различить после того, как их общиплют и обрежут им голову. Нет, говорит Ицик, я хочу его таким. Таким невозможно, отвечает работник, просто запрещено отдавать гуся необщипаным. И корзина с гусем уже исчезает за резиновой завесой. Я хочу этого гуся не общипанным, я хочу его живым, говорит Ицик. Он уже не настаивает именно на этом гусе, он просто хочет одного живого гуся. Невозможно вынести отсюда живого гуся, говорит второй работник, присоединившийся к беседе, хотя его не спрашивают, но Ицик повторяет и ему, что он хочет одного живого гуся, он пришел сюда купить живого гуся и вырастить его, да, он должен вырастить живого гуся, ему сказали, что здесь единственное место, где можно достать живого гуся, во всяком случае, в этом городе. Достать здесь гуся можно, но живого запрещено, говорят ему оба работника, а Ицик снова слышит шум ангельских крыльев, рядом с ним. Гусь за гусем, парами, сидят упорядоченно, головой в одном направлении, чтобы легче было их резать, они движутся мимо него, пара за парой, как при входе в Ковчег, и жалко Ицику рабочих, гнущих спину с утра до вечера, это же нелегко все время сгибаться и распрямляться, проклиная на чем свет стоит весь мир. И никто о них не заботится. Мерзейшая работа. Прямой путь к ортопеду, к болезненной старости, неуважительной и некрасивой. А затем ходить по улице с горбом, наклоняясь всем телом вперед, как будто торопятся куда-то, как будто есть некая цель впереди. Ну, точно, как сам Ицик ходит. Ходит? Да, как можно это назвать иначе? Он уже вышел из бойни. Нет у него живого гуся. Ничего он не вынес оттуда. И все голоса, что звучали в нем, а они и вправду звучали, опять привели к рвоте и даже головокружению. Вполне возможно, он даже потерял сознание. То, что он этого не помнит, ничего не меняет. Факт, что он встал, и факт, что опять не был реализован изначальный план его существования. Опять не взяли его отсюда. Ни один ангел не согласился взвалить на себя это дело.
Сейчас, когда я пишу рассказ, я мог завершить его так: можно сказать, что ангелы ошибаются. Можно сказать, что мы ошибаемся. Можно сказать, что они вообще не существуют. Эту дискуссию мы уже проходили, точно так же, как рассказ этот можно было назвать рассказом ко дню Независимости. Но, по истинной правде, сейчас, когда я пишу этот рассказ, я еще и внимательно прислушиваюсь к Ицику. Очень внимательно. Не менее внимательно, чем Ицик прислушивается к шуму ангельских крыльев, не менее чем он ощущает их. Даже если ощущение это означает рвоту.