Купить зимнее время в Цфате (сборник)
Шрифт:
Так продолжалось годами.
Поэтому когда возникает необходимость поменять квартиру после многих лет проживания в этом доме, возникает определенная проблема с ведьмой. Как ее перевезти? Он даже не думает оставить ее в старой квартире. Ведьма может рассердиться, поди, узнай, как отреагирует. Ведь даже в своих заранее известных реакциях, уже привычных, она опасна. Да он и представить себе не может такого – оставить ее в старой квартире. Существует, естественно, возможность, что она перейдет вместе с домашними вещами, из ванной, например. Проблема света, в котором она может обнаружиться при переезде, несерьезна. Вещи ведь складывают в ящики, чемоданы, в коробки, которые привозят с собой грузчики, а во всех этих емкостях кромешная тьма. И в грузовике тьма. Как она устроится в ящике? Это не проблема. Как она входит в шкаф в ванной? Как она выходит оттуда? Никто не ожидает, что он извлечет ее из шкафа и запакует в ящик. Это просто смешно. Точно так же, как она умела устроиться прежде, даже очень недурно, так она и продолжит. Потому он и не думает о проблеме, которая решится сама собой, и, несмотря на беспокойство и страхи, он приступает к перевозке вещей.
Вот и грузовик. Грузят ящик за ящиком. Везут на новую квартиру. Это не так далеко. В такое чудесное утро он решает пройти этот путь пешком. Он не торопится. Когда он приближается к новой квартире, часть ящиков уже перенесена с грузовика, и вскрыта, ибо грузчики нуждаются в этих ящиках для дальнейшей работы. Вещи внесены и в ванную.
Но в новой квартире три ванные. Ведь новая квартира намного более благоустроена. И вот тут начинается беготня. Его и ведьмы. Он бегает из ванной в ванную, льет воду на пол то тут, то там. Дети сердятся. В их ванной только у них есть право лить воду. Делали они это каждый
Быть может, причина в этом, быть может, в ином, но домашняя ведьма тяжко травмирована. Маршруты ее движений, которые никогда видны не были, но ощущались ясно и четко, уже не существуют. Особо близкие отношения с ней испортились. Исчез порядок взаимоотношений, и страх как-то изменился. А ведьма без страха это вообще дело, лишенное смысла. Она почти не возникает. Тут он может, в конце концов, отдохнуть. Спать лицом к стене. И нет нужды ставить стулья сиденьями к стене. И суета его, которая вначале, казалось, усилилась, ослабевает с каждым днем. Он спит спокойно, ночные туфли разбросаны по комнате, подошвами кверху. Это и в самом деле старение. Совсем он состарился. Абсолютно. Угасает.
Я, Цидкияу
Северный вокзал. Тель-Авив. Понедельник, двадцатое июня тысяча девятьсот восемьдесят четвертого. Пять часов после полудня по летнему времени. Вход на перрон. Сейчас поезд прибудет на станцию. Я, Цидкияу, единственный наследник, осуществляю монархию, стараюсь соответствовать должности. В полном смысле этого слова. Все так, как записано в книге. Северный железнодорожный вокзал Тель-Авива, понедельник, двадцатого июня тысяча девятьсот восемьдесят четвертого, я пришел встретить родителей. В буфете, у входа, за прилавком высится толстенная буфетчица. В этот час, на склоне душного влажного дня, лицо ее, покрытое слоем белесоватого крема, блестит от пота. Она наклоняется вперед, опираясь на два огромных своих локтя, словно бы обращается к редко проходящим мимо нее по перрону. Она и вправду поражает, не видит ни меня, ни других, ничего не просит и ничего не предлагает. Лицо ее приподнято вверх, но она не молится. Так или иначе, никто не внимает ее молитвам. Несмотря на охранника у входа в зал ожидания, бродячий пес с найденным где-то куском колбасы в зубах, прокрадывается внутрь, прячется под одним из стульев у буфетного прилавка, чтобы полакомиться трофеем. Ни один посетитель в этот час не сидит за буфетным прилавком. Хозяин буфета дремлет в углу. Жарко. Огромный чуб тенью лежит на его плече.
Северный железнодорожный вокзал. Тель-Авив. Понедельник, двадцатого июня, тысяча девятьсот восемьдесят четвертого. Четверть шестого. Поезд прибывает на станцию. Совсем мало пассажиров выходит из вагонов. Жидкая шеренга растягивается по перрону. В моем направлении. Родители среди последних. До сих пор я беспокоился, что они не приедут. Теперь-то я могу себе в этом признаться. Я был готов к любым неожиданностям, как будто можно к этому приготовиться. Отец идет впереди матери, катит зеленый чемодан на колесиках, потрепанный и покрытый пылью. Движется отец медленно. Я иду, охваченный тревогой, ему навстречу. Следует ему помочь с чемоданом. У мамы тоже чемодан, красный, без колесиков. И огромная ручная сумка. Ей тоже надо помочь. Все то, что они несут в четырех руках, я могу нести в двух. Я могу взять все их вещи вместе, несмотря на их тяжесть. Я тороплюсь им навстречу. Мне тридцать пять. И, вероятно, кажусь бегущим на фоне их медленных шагов. Я почти мгновенно приближаюсь к ним, несмотря на жару, пот, влажность. Они стары. Они больны. Немного им осталось. Сколько им еще ездить на летний отдых? Сколько им еще возвращаться? Сколько раз мне еще их встречать? Еще один день уходит в небытие и не предвещает ничего хорошего. Тревога моя увеличивается с каждым днем и мне следует ее скрывать. Я стараюсь улыбаться. Я ускоряю шаги к ним, так они мне будут казаться более уверенными. Им не следует знать, что я знаю. Я ускоряю шаги. Я улыбаюсь. Даже слишком. Следует быть осторожным. Я замедляю свои уверенные шаги. Не следует слишком преувеличивать. Они могут почувствовать, что я изменил свой обычно сердитый вид и удивиться – с чего бы это. «Да, папа, да, мама. Надеюсь, вы хорошо провели время». Опять спрошу, как они провели отпуск? Где жили? Были ли какие-то приятные переживания. Надеюсь, что не будет сказано ничего более того, что обычно говорилось при прежних встречах. Стена на месте. Вавилоняне в городе. Ничего не изменилось. Ничего не изменится. Мы выходим из вокзала на автостоянку. Вавилоняне в городе. Я уже сообщил вам, что знаю об этом. Понедельник, двадцатого июня, тысяча девятьсот восемьдесят четвертого. Пять тридцать, и хорошо, что сбрил свои большие усы. Они уже и раньше мешали. В такое время лишние волосы как лишний вес. Прикрытие искусственно, броня только мешает своей тяжестью. Солнце бьет в голову во всю свою силы и все же оно какое-то уже использованное, полинявшее, блеклое. Второсортное солнце в более или менее приличном состоянии. Даже в весьма приличном состоянии по отношению к нам. Жар туманит все предметы. Позади нас грязные запыленные стекла в дверях вокзала. Впереди – скопление таких же грязных автомобилей на стоянке. Мне тридцать пять, в смысле тридцать пять лет мой возраст. Понятие это, в общем, не очень-то понятное, да и пользы от него никакой. Я пытаюсь воспользоваться им, чтобы извлечь из него какое-то решение вопроса – что делать. Ответа нет. Тридцать пять лет я живу с родителями, все более совершенствую себя для реализации плана, все более соглашаюсь его реализовать до конца, не зная, что он собой представляет. Слышал какие-то фрагменты, то там, то тут, главным образом, от отца. Теперь я должен его выполнить собственными силами. В одиночку. Не знаю, что он собой представляет. Знаю лишь, что у закатного солнца, у поезда, возвращающегося на станцию, у медленного движения моих родителей, у болезненного их вида – есть нечто общее, и это – конец. Это как завершить чтение книги, не понимая ее, несмотря на то, что каждая страница была скрупулезно прочитана. Закончить читать книгу и не вспомнить ее. Только помнить, что ничего не понял. Я знаю нечто о моей роли. Это роль трагическая. Кое-что читал о ней. Она, в общем-то, готова. Давно. Утром я сделал завершающие шаги. Я, Цидкиау, открываю двери машины, закрываю двери машины, завожу мотор, медленно двигаюсь с места. Улица Арлозорова забита машинами, этими маленькими коробками, выстроившимися рядами в сторону заката, в сторону моря. Еще немного и влажный туман липкой своей дымкой загрязнит море. На углу улицы Вейцман мы сворачиваем вправо, убегая от прямых солнечных лучей. Тени четырехэтажных домов серы, этакие грязные пятна над грязным шоссе. Тени домов еще более тяжелы от лучей заката. Тяжесть влажности ложится на город тяжестью дождя. И люди убегают от этого в любое укрытие.
Несмотря на то, что день этот особенный, ранним утром я встал как перед обычным днем. Ночью спал, как сплю все ночи, видел те же сны, ту же бестолковость. Как обычно, проснувшись и осознав окружение, первым делом кричу себе: прекрати себя жалеть, выдай из себя нечто более серьезное, чем жалость. И опять, как обычно, впадаю в противоречие с собой. И не в шутку, а достаточно всерьез. После чего с той же серьезностью поцеловал себя в левое плечо. В майке и трусах пошел чистить зубы. «Дорогой мой, я люблю тебя», – сказал я себе в зеркало. Выходя из ванной, продолжал считать. Так я определяю время. Все считаю. Шаги к умывальнику, движения зубной щетки, полоскания рта, шаги обратно к постели. Посчитал. Поглядел на потолок. Я готов. И комнату подготовил. Закрыл жалюзи и окна. Длинными забранными в рамы полотнами отцовских картин прикрыл окна, чтобы полностью изолировать комнату от улицы. Прикрыл рисунки на окнах серыми портьерами. В общем, насколько можно, герметизировал пространство. Закрыл дверь. Сидел в закупоренной комнате десять минут. Полчаса. Час. Ручьи пота покрыли меня, заползли в пах, несмотря на легкую одежду, которую обычно ношу в комнате и в постели. Что ж, это знак, что комната отлично закрыта. Придется еще раз пойти в ванную, смыть пот, но – позор лентяям. Я встал. Перетащил большой баллон с газом на середину комнаты и поставил его за кресло. Я знаю, я знаю, газ, которым пользуются в кухне, не ядовит. Я уже сказал себе об этом. Предупредил себя. Ответил себе, что нет у меня ничего другого. Ничего лучше газа. Всегда знал, что надо довольствоваться тем, что есть. Большим баллоном. И если не будет выхода, воспользуюсь спичкой. Дом закупорен на славу. Дом замер. Дом ждет, когда я вернусь с родителями к вечеру. Я вышел. Все утро сидел в библиотеке, сбежав из мрака квартиры. Тут горит неон, работают кондиционеры. Собак и котов запрещено вводить. И молчание людей. Дома тоже – молчание людей. Но угрозу, исходящую от книг в доме, невозможно вынести. Гораздо легче эту угрозу вынести в библиотеке, в присутствии хотя бы еще одного незнакомца. Это педантичное правило хранить тишину в библиотеке каждый раз удивляет меня заново. Крики и вопли в книгах находятся в полном противоречии этой тишине. Ибо даже задушенные крики в книгах это крики. Молчание людей только усиливает их. Посмотрел на часы. Половина одиннадцатого. Так или иначе, уже поздно. Вавилоняне прорвались в город. Но никто не видит, никто даже не проявляет признака, что он видит. Я уже забран в оковы. Я выслан. Вокруг меня разрушенное лоно Вавилона. Чужое, незнакомое, не мое место. Жена моя выслана. Дети высланы с нею. Сыновья мои зарезаны. Нет у меня жены, нет сыновей, как и нет усов. Жара изматывает. Нет более ничего. С женой, без жены. С сыновьями, без сыновей. С усами, без усов. Руки мои в оковах. Ноги в оковах. Вавилоняне выкололи мне глаза. Достаточно с меня. Уважительные улыбки не представляют истинного решения. Отдел библиотеки, в котором я сижу этим утром, обслуживает Роза. Стойка, пустые столы, книжные полки, история народа Израиля, Роза, еще один читатель и я. К книгам о Катастрофе я не приближаюсь. Достаточно мне и того, что есть у нас дома. И этой ночью я ворочался в постели. Что толку с того, что усну? Все, что было возможно, я сделал. Все. Больше ждать не буду. Еще двадцать или пятьдесят лет ничего не прибавят и не убавят. Будущий век будет также заражен, как и этот. Надпись начертана на стенах: «Мене, мене, текел, упарсин».
В машине, по дороге домой, спрашиваю отца: как там было в отпуске, который для отца, по сути, поездка на природу, писать картины на открытом воздухе. Я не спрашиваю его о картинах, но он именно так понимает мой вопрос и говорит о них. Он предпочитает картину, открытую пространству, он все еще пытается говорить с окружающим его ландшафтом. «Кисть это как некая струя», – говорит он, – «и я теку вместе с ней». «Куда же ты течешь?» – спрашивает меня. Отец, я не спрашиваю, ибо ты не отвечаешь. Никогда не отвечал. Я не исправляю тебя, говоря, что не текут со струей, более предположительно быть влекомым ею, течь в ней. Что толку? К чему спрашивать теперь, что представляет собой эта твоя струя, которая, по твоему мнению, и моя? Нет открытых картин, отец. Все мы – маленькие картинки. Мать, отец, ребенок – на стене. Как твои рисунки, отец. Повешены на стене. Пока в один из дней их не снимут и не вышвырнут. Я не спрашиваю, что ты рисовал, на сей раз, но я разговариваю. Мы разговариваем всю дорогу. О чем мы разговариваем? Мама, вы работали, экономили, покупали. Сейчас все есть. И сыну. И внукам. И правнукам, которые будут. Династия продолжается. Но выхода нет. Она завершится.
Понедельник, двадцатого июня, тысяча девятьсот восемьдесят четвертого, четверть седьмого вечера, и дом ждет. Всегда. И теперь. Когда мы на пути к нему. Отец рассказывает что-то об отпуске. Лицо его изборождено морщинами. Из-за очков глаза его выглядят маленькими и далекими. Я улыбаюсь. Да, говорю, очевидно. Что-то я говорю. Я слышу себя говорящим, но не слышу, что говорю. Я молился всю ночь. И во сне. Пост и молитвы. Нет у меня выхода и я не трус. «Это все из-за тебя», говорю, или не говорю. Не решаюсь сказать и не говорю. Слишком велика держава, но кто я, чтобы спать? Годы тяжки и были тяжки всегда. Сбежать? Такой как я не сбежит. Да и некуда. «Да, мам, все было в порядке, – говорю, – и дети в полном порядке». Огромные пробки на перекрестках. Очередь порождает очередь. Машина ползет. Хорошо еще, что работает кондиционер. У дома есть место стоянки для каждого жильца. Но сейчас, к вечеру, машин здесь немного. Все уехали, сбежали отсюда. В этот раз я возьму чемоданы. Они не согласны: нечего слишком нагружать сына. Я спорю с ними. Не уступаю. Несу их до двери. Чемоданы старые. Ударяют по ступеням. Шум негромок, стук по перилам. Никто из соседей не выходит. Спят, вероятно, поздним послеобеденным сном, или уже легли спать рано. «Садитесь с дороги, принесу вам что-нибудь попить. После поговорим. Все закрыто здесь из-за комаров». Комната темна, портьеры не мешают, ведь и так темнеет. «Окна закрыты, немного душно от дневной жары. Сейчас я открою их. Отдыхайте». Чайник уже кипит, я добавляю таблетки во все чашки, размешиваю, всем троим. Подношу, согласно забытому этикету три фарфоровые чашки, украшенные голубыми птицами, три одинаковых фарфоровых блюдца, на которых нарисованы те же голубые птицы. Мы сидим втроем. Я знаю, почему они так расслабились, почему они молчат. И я молчу. С большим трудом я открываю балкон. С большим трудом закрываю дверь. Руки мои в оковах, которые не слышны. Мой портрет, который отец нарисовал, когда мне было десять, я поставил в окне, позади других. Покрыл его портьерой, но сделал так, чтобы лицо мое за портьерой глядело на меня. Мальчик с картины смотрит на меня, улыбаясь своими большими глазами. В этой картине отец выразил всю свою любовь ко мне. Мальчик смотрит. Мальчик будет продолжать смотреть. Глаза у меня выколоты. Я должен отдохнуть. Отдохнуть по-настоящему. Отлично отдыхать, нет больше нужды в руках, глазах, нет больше нужды в свете. Я, Цидкияу. Вавилоняне прорвались в город.
Купить зимнее время в Цфате
Цфат одна из четырех святых стран света. Всего несколько километров по воздуху от Тверии, которая тоже святая страна. Цфат находится на карте. Цфат – столица Галилеи в стране Израиля. Цфат расположен на высотах. В горах. Гора Кенаан – вершина Цфата высотой восемьсот метров над уровнем моря – смотрит на гору Мирон. Но я уже давно пришел к выводу, что Цфат это не место. Я осознал это весьма давно. Так же, как понял, что горы Тьмы это не место. Каждый год я основательно готовился к нашей семейной поездке в долгий летний отпуск, вместе с отцом и матерью, в Цфат. Выучивал наизусть номер автобусного билета, чтобы понять, где наше место, впереди, со стороны водителя, около окна, с какой стороны будет солнце во время нашей поездки, ибо ехать долго, и следует остерегаться солнечных лучей. Выбирал лучшие шорты с подтяжками, лучшую рубашку, лучшие носки, чтобы и все, надетое на меня, получало удовольствие от поездки. Старался приподниматься как можно выше у окна, поднимал руки и ноги, чтобы все мои одежды, даже носки, видели этот прекрасный пейзаж. Во время двух остановок в дороге я также отдыхал, чтобы помочь мотору автобуса. Я знал, какие ему предстоят усилия на последнем отрезке дороги, в горах, я помнил это с прошлого года. На крутых поворотах я напрягался вместе с мотором всеми своими силами, задерживал дыхание и давил так, что чуть не наделал в штаны. Никак не мог понять, как сосны и воздух могут держаться на такой высоте, как это они не падают вниз и как воздух над ними не улетает в небо. Уже тогда я осознал, что подъем в Цфат это не просто поездка. Это использование возможности так же, как и подъем в горы Тьмы – использование возможности. Цфат ждет нас, ибо готов нас принять, как и горы Тьмы ждут нас. И каждый год велика была моя радость, когда я чувствовал, что нам удалось увидеть Цфат в конце пути. Радость эту портило то, что через две недели мы должны были покинуть эти высоты, на которые поднимались каждый год, и драгоценное время отпуска тратили на пустяки. В эти поездки я должен был многое еще изучить и понять, но я не убежден, что уже тогда понял то, что я осознаю сейчас.
С взрослением я как бы удалился от Цфата. Уже не еду туда с родителями. С взрослением я потерял много времени. И потеряв много времени, понял: в Цфате можно купить время. Теперь я езжу в Цфат купить время. Для моих родителей. Я поднимаюсь в Цфат. Нет сейчас ни солнца, ни небесной голубизны, ни птиц по дороге, ни рева мотора старого-престарого автобуса компании «Эгед», лишь шум мотора моей машины, когда она напрягается, чтобы, преодолев туманы, въехать в город. Туманы до того густы, что я не нашел бы нужного мне места, если бы не знал этот город, как свои пять пальцев. Дождь хлещет в стекла машины, ветер ударяет в ее борт, почти приподнимая ее в воздух. Если бы можно было увидеть колею в тумане, я бы сказал, что ветер сбивает машину с колеи, но колеи-то не видно, а я знаю дорогу без того, чтобы вглядываться, в поисках колеи. Холод стоит стеной вдоль улиц. Видимость невероятно ограничена. Гора Мерон вообще не видна с улицы. Ручей Амуд тоже не виден. Гора Кенаан также не видна. И когда поднимаюсь в парк вокруг древнего укрепления на самой высокой точке города, дома внизу, вокруг парка, не видны. Небеса не видны. Существует как бы в себе только парк вокруг древнего укрепления. Слои над слоями выпирают из-под земли, из-под корней сосен, большинство которых мертво. Целые миры властителей прошлого прокатились над этим холмом. Я припарковываю машину на изгибе улицы, выхожу, пытаюсь одолеть смесь ветра с дождем, бьющую мне навстречу.