Купно за едино!
Шрифт:
— Я хотел спросить, кэптен, — заерзал в кресле посол, пытаясь сгладить допущенную оплошность. — Я хотел спросить: долго быть смуте в Московии? То гораздо важно…
— Сму-ута? — протянул Маржерет, думая, как повести себя, и в отместку послу заговорил по-французски. — С'эт энтерминабль Сэнт Бартоломе. Лe московит мэм нё сон па капабль де мэтр де л'ордр шез ё. Лё руа полонэ нон плю не пурра лез эдэ. Иль аттизра лё пасьон анкор давантаж. Сэ сольда нё сон к'юн банд дэзордонэ. Иль люи обеисс маль. Он а безуэн д'юн отр форс пюиссант… [28]
28
Это
— Браво! — засмеялся и постукал ладонью о ладонь восхищенный находчивостью Маржерета посол. — Долг платежом красен, так говорят московиты… Кэптен не должен сердиться. Я не имел зло.
Маржерет самодовольно усмехнулся. Ему удалось сбить спесь с разнаряженного вертуна. Посмотреть бы на Меррика в сече. А что он скажет, когда увидит, чем располагает презираемый им наемник? Капитан протянул послу драгоценный свиток, где повествовалось о русских хождениях за Обь. Меррик жадно пробежал глазами первые строки.
— О! — удивленно воскликнул он. — О! Такой грамоте цены нет!
Капитан спокойно отобрал свиток и спрятал на груди. Посол проводил его до самой двери, рассыпаясь в заверениях.
На другой день Маржерет спешно выехал из Вологды к поморью, чтобы до крайнего срока успеть на корабль. Наступающая зима уже прихватывала ледком береговые воды.
Глава шестая
Год 1611. Глубокая осень. (Нижний Новгород)
Борзо мелькали, укорачиваясь, дни. Вот и Покров минул. А давно ли видел Кузьма последних журавлей! Высоконько летел клин над городом. Еле различили его глаза в линялых небесах. И если б не слабое, переливающееся, как вода в ручье, курлыканье, что заставило задрать голову, не приметил бы, пожалуй, Кузьма журавлиного отлета. Непременно захотелось углядеть вожака, и он стал всматриваться в острие клина. Рассмотрел лишь трепетную точку.
Согласно и четко перемещался клин. Такой-то бы лад в миру!
Кузьма вспомнил о журавлях, снова оказавшись там, откуда увидел их, — в подгорье, на конце склона, где его вывел из задумчивости смутный звук, почудившийся курлыканьем. Кузьма невольно глянул на небо, но звук был ближе и в нем явно пробился скрип тележных колес. Кто-то спускался по съезду. Староста обернулся. Вздернув голову саврасой лошаденки к оглобле, чтоб не страшилась раскатного уклона, узкоплечий тощий мужик осторожно сводил ее вниз, с усилием сдерживая и саму савраску, и напирающую на нее телегу, на которой в груде жалких пожитков сидели баба с ребенком. Гадать было нечего — беженцы.
Достигнув безопасной пологости и поравнявшись с Кузьмой, мужик, молодой по обличью, зыркнул на прохожего, но будто вовсе не ему, а самому себе с вызывающей ухмылкой сказал:
— Эх, матушка Русь, лыком крещена, дегтем мазана, квасом кроплена, не могешь ты постояти за себя. А уж за своих оратаев подавно!
— Чьи будете? — спросил Кузьма, зашагав рядом.
— Почитай,
— Лютование?
— А то нет! Спасу никоторого. И чужаки, и свои теснят. Про Заруцкогото до вас дошло, небось?
— Наносят ветры.
— Кол ему в гузно! Избавитель! Творят казаки, что хотят. Нашу деревеньку всю разметали. Мы-то с бабой, слава Богу, упаслися: на базар в Коломну о ту пору ездили. А проку? На пусто уж место воротилися. Не то что снопа необмолочена — даже сохи не сыскали. Ну скажи, на кой ляд им соха, татям?…
Мужик остановил всхрапнувшую савраску и, сняв шапку, обтер ею потную морду лошади. Руки у него были мосластые, в крупных жестких узлах. Таким рукам чужда праздность. Больно стало Кузьме: нет страшнее пагубы, коли самые терпеливые пахотники покидают свою землю.
— А не подскажешь, осударь, — обратился мужик к нему, — далеко ль Земска изба?
— Езжай мне вослед, — ответил Кузьма, зная наперед, что беженец будет просить крова, но времени мешкать не оставалось. — Обождешь там; изба покуда на запоре.
— Ничо. Нам уже не к спеху, — обреченно вздохнул мужик.
Наведавшись в торговые ряды и таможню, Кузьма через Ивановские ворота прошел в кремль и поднялся по взгорью к Спасо-Преображенскому собору. Там уже заканчивалась обедня: после которой, как знал староста, должно быть оглашено важное послание из Троицы.
Сумрачное чрево собора, своды которого словно бы подрагивали от костровых отблесков множества свечей, было заполнено до отказа. Сюда пришел люд со всего города. Кузьма стал пробираться поближе к амвону, но скоро оставил всякие попытки, ткнувшись в спины, обтянутые парчой и бархатом: знай сверчок свой шесток.
— Увы, братие, увы, — гулко разносился по собору зычный глас протопопа Саввы. — Се бо приидоша дни конечные гибели: погибает Московское государство и вера православная гибнет… По грехам нашим попущает господь супостатам возноситиси! Что сотворим, братие, и что возглаголим? Да едино помышление будет: утвердитися в согласии. О сем же и грамота просительная во все грады Троице-Сергиева монастыря архимандрита Дионисия и келаря Авраамия Палицына.
В руках Саввы зашелестел разворачиваемый свиток. Протопоп начал читать. И всякое слово излетало из его, уст с благоговением и торжественностью. Но чем больше вникал Кузьма в смысл послания, тем горше становилось ему.
Уклонившись от истолкования истинных зол, порождающих распри, троицкие пастыри свалили всю вину только на Салтыкова и Андронова, кои, мол, единственно своими отступническими наущениями потворствовали вторжению ворогов на русскую землю. То была ничтожная кроха правды, самой малой жертвой покрывался всеобщий неизмеримый ущерб. Кузьма знать не знал, что подобными изворотами отличался Палицын, и что послание, вернее всего, внушено незлобивому Дионисию исхищренным келарем, а вовсе не плод их равных усилий. Но твердый разум старосты противился очевидному подлогу, хотя понятно было, что подлог содеян ради умиротворения в народе. И когда Савва дошел до строк, прямо призывающих всеми силами встать под начало Трубецкого и Заруцкого, Кузьме полностью открылась суть послания, и он возроптал в душе.