Купол на Кельме
Шрифт:
– Что за насекомое? – спросил он, оглядываясь. – Гудит, как самолет.
И тут из-за леса появился… самолет.
Он летел низко-низко, так что видны были поплавки, стойки между плоскостями и даже круглая головка летчика. Впервые после Усть-Лосьвы мы видели самолет. Куда он летит? Снижается, кажется. Неужели к нам?
А через две минуты, взрывая волну, гидроплан закачался в заливчике у Ларькина. Мы узнали потрепанную и латаную героическую машину Фокина, поставленную на поплавки. А вот и он сам. Выбрался из кабины, ступил на плоскость, бросает нам
– Товарищ Фокин! Какими судьбами? Куда держишь путь?
Но летчик отмалчивается, не отвечает на приветствия. Сосредоточенный, он шлепает по воде прямо к Маринову. На лице его строгое выражение: «Не троньте меня, я исполняю служебные обязанности».
– Вам пакет, – говорит он, козырнув.
В пакете записка. Маринов пробегает ее глазами.
– От секретаря обкома, – сообщает он. – У которого мы с Ириной были в Югре.
– Что он пишет, если не секрет?
И Леонид Павлович читает вслух:
– «Уважаемый товарищ Маринов! Сейчас у нас в области геологическая конференция. И вас поминают на каждом заседании. Дело в том, что партия, работавшая в верховьях Тесьмы, нашла факты, опровергающие вашу теорию… А я запомнил беседу с вами и хотел бы, чтобы вы высказались. Посылаю за вами Фокина и настойчиво советую приехать».
Из письма выпала фотография. На снимке были изображены круто падающие трещиноватые сланцы. Возле обнажения стояла незнакомая девушка с торжествующей улыбкой на лице.
Круто падающие сланцы! Но из сланцев сложен здесь фундамент геологической платформы. Падают круто, значит, образуют складку. Складчатый фундамент? Но это полное крушение Маринова. Это означает, что его метод неверен. Мы идем неправильным путем.
7
Стояли белые ночи.
Солнце заходило за горизонт ненадолго. Оно «не укладывалось в постельку», как говорят примерным детям, а «ложилось на диван, не разуваясь», чтобы во втором часу ночи снова выйти на небо, на северо-северо-востоке.
Белые ночи у нас – символ поэзии. Молчаливые и мечтательные ленинградцы в белые ночи бродят по пустынным и гулким набережным Невы. И мне белые ночи казались поэтическими, когда поезд подходил к Югре и мы стояли с Ириной у окна.
А потом было светло два месяца подряд. Мы забыли, что такое темнота. Двадцатичасовой день сменялся сумерками – коротким временем, когда трудно было стрелять, а от чтения болели глаза. Первые дни мы не досыпали, а потом научились спать в любое время. Мы путали часы, спрашивали друг у друга: «Сейчас три часа дня или три часа ночи?» Для проверки смотрели на компас. Если солнце на северо-востоке, значит, ночь, если на юго-западе – стало быть, день.
Мы очень скучали по темным ночам, по звездному небу, бархатному небосводу, по электрической лампочке под абажуром и подлинной настоящей темноте. Часто, ложась спать в пять часов дня, мы создавали себе темноту искусственную, залезали в палатку, закрывали ее плотными одеялами, ватниками и свободными спальными мешками. И хотя в палатке дышать было нечем, но мы наслаждались темнотой.
Белые ночи сбивают распорядок. Нам было безразлично, когда ложиться. Иногда, если работа требовала, мы спали в середине дня, иногда в бывшие ночные часы.
И Фокин не захотел ночевать у нас.
– Долетим, – сказал он. – Часа в три буду дома, на своей койке.
Маринов надел теплую шапку, пожал нам всем руки.
– Действуйте, – сказал он. – Обязанности распределены. Не зря я вас обучал. Постараюсь вернуться быстренько. А пока за меня остается Ирина.
Ирина покраснела от гордости и смущения.
– Пускай лучше Гриша, – возразила она.
Но Маринов не доверял мне. Он знал, что я способен найти складки там, где их нет.
И снова гудит в воздухе рассерженная пчела. Дальше, дальше… Тише… Совсем затихла. Тишина. Всплескивает рыба. Белая гладь реки. Сумеречный бесцветный лес.
Как же мы будем работать без Маринова? Его методом? Но метод только что опровергли на соседней реке!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Ларькино запомнилось мне тишиной.
В последние годы я не был избалован тишиной. На фронте я служил артиллеристом, и, вероятно, потому война представляется мне как беспрерывный грохот. Даже в часы затишья фронт ворчал, как темное небо перед грозой. А затем налетал стальной вихрь с режущим визгом мин, истеричным воплем штурмовиков, басистым ревом тяжелых орудий и всепокрывающим громом моей собственной батареи.
Впервые мы окунулись в тишину на Лосьве, но Маринов не дал нам почувствовать ее. Днем напряженная работа, некогда прислушиваться. А вечером все безразлично, хоть молотком по железу стучи. Спать, спать, спать!
Но вот самолет увез Маринова. Ирина, студенты и проводники разъехались по своим местам. А я остался в Ларькине наедине с тишиной.
Ночевал-то я у Ивана Сидоровича. Пелагея, его ласковая хозяйка, будила меня в четыре часа утра и, пока я умывался на речке, ставила на стол обильный завтрак: вареную рыбу и соленых уток или соленую рыбу и вареных уток. Порции хватило бы на пятерых. Из завтрака можно было выкроить обед и ужин. Впрочем, он так и был рассчитан. Человек, уходящий в тайгу, должен наедаться на сутки вперед. Удобнее нести еду в желудке, а не в руках, не в кармане, не в мешке, который цепляется за кусты.
С трудом выбравшись из-за стола, я брал сумку, ружье, молоток и, сделав несколько шагов, нырял в тишину.
В сухой лиственничной тайге нога бесшумно ступала по прелой хвое, на болотистых перелесках тонула в цветном узорном ковре из тончайших разнообразных стебельков мха. Мох был ярко-зеленый на опушках, где росли корявые березы, красновато-коричневый и бурый в мокрых низинах, местами желтый… К желтому мху опасно было подступиться, в буром оставались чавкающие следы, но вскоре упругий ковер распрямлялся, смыкаясь над временной лужицей.