Куприн
Шрифт:
«Папуля» Николай Прокофьев, под именем Северского игравший в оперетте, а затем в эмиграции снимавшийся в кино, летал на тяжелом боевом «фармане». Старший сын Жорж, лично перепробовавший все системы летательных машин, был знаменит как виртуоз по высшему пилотажу. Младший, Александр — военно-морской летчик, уже сбивший несколько германских машин и награжденный георгиевским темляком на кортике. Его удивительной судьбе Куприн посвятил рассказ — один из немногих, где отражена германская война, — «Сашка и Яшка».
При неудачной посадке после взрыва бомбы Александр Прокофьев потерял ногу. Но, выйдя из госпиталя, продолжал летать и с деревяшкой. Да как летать! Свободная душа человека-птицы преодолела
Критикуя ложную романтизацию войны, слащавое изображение подвигов, Куприн стремился показать, говоря его собственными словами, что герои — это «самые обыкновенные, бесхитростные люди, вовсе не думающие о своем геройстве и идущие на подвиг не во имя подвига, а во имя долга, обязательства защитить русскую землю, родину».
Как и большинство русских литераторов и деятелей искусства, Куприн воспринял войну 1914 года как войну безусловно освободительную, справедливую. 7 сентября на страницах газеты «Биржевые ведомости» он выступил вместе с Ф. К. Сологубом, Т. Л. Щепкиной-Куперник, Д. Н. Овсянико-Куликовским, Ф. Д. Батюшковым, И. Е. Репиным, Ф. И. Шаляпиным и другими, открывая своей статьей анкету о войне. Волна казенного патриотизма обошла очень немногих, захватив, как видно, и Куприна, но — любопытно — его больше интересует не сама по себе война как таковая, а то, что будет, должно быть после— то преображенное человечество, та преображенная Россия, которая, по его мысли, возникнет на обломках прежней, старой.
«Нынешнюю войну я считаю войной, которая освободит все народы как от взаимной вражды, так и — слава богу! — от «политики», — горячо утверждает он. — Поэтому при всем ужасе, с каким душа чувствует и кровь, и насилие, я считаю, что война христианская в самом глубоком смысле слова. Может быть, за нею уже видны пределы другого существования, к которому устремилась вековая мечта лучших умов человечества. Вот почему, выражаясь словом, какое я не очень люблю, эта война так и популярна, — я хотел бы этим сказать, — вот почему она находит такой единодушный отклик у самых разных людей, у самых разных народов, наполняет великолепной отвагой маленькую Бельгию, устраивает неожиданные союзы, заставляет Англию протянуть нам руку и т. п.
Весь мир почувствовал, что идет конец раздорам, что если теперь не осуществить начал любви и братства, то их не осуществить, быть может, никогда. Быть участником такой войны должен всякий. Это — долг, это — обязанность, это — радость и счастье».
И Куприн стремится стать участником войны. В конце сентябри, желая оказаться поближе к фронту, он выезжает в Вильно, а вскоре снова надевает мундир поручика. Один из номеров петроградской газеты «Новь» открылся большой фотографией, под которой значилось: «А. И. Куприн, призванный в действующую армию». Мундир сидит на нем кургузо, Куприн полноват, страдает одышкой и склерозом. Но настроение у него бодрое, радостное. Накупил уставов, собрал все циркуляры и теперь мечтает попасть со своей дружиной «в дело». Правда, осуществиться этой мечте не удалось. Сорокачетырехлетнего писателя направляют в Финляндию обучать новобранцев.
13 ноября 1914 года родные, друзья, представители прессы провожали Куприна на место его службы.
— Я совсем не ожидал, — заявил он корреспонденту газеты «Новь», — что меня так взволнует и оживит простое, казалось
Бодростью и оптимизмом были пронизаны и письма Куприна домашним из Финляндии, и только Елизавета Морицовна читала между строк, как медленно, но неуклонно менялось настроение ее мужа, как им овладевали уныние и разочарование. Это было еще разочарование в своих физических возможностях: могучий организм Куприна начал заметно сдавать, сказывались последствия бесшабашных лет, гульбы, азартного стремления добиться исполнения всех желаний.
Он вернулся в Гатчину весной 1915 года, похудевший, даже помолодевший, но растерянный, недоумевающий, почти пристыженный. Вечером в уютном зеленом домике за чаем рассказывал своей ненаглядной жене:
— Сюзинка, как я огорчен! Оказался вовсе не годным к военной службе… Сначала все шло хорошо, но потом стал уставать. В строю ходить с солдатами еще могу, но уже перебежки делать невозможно… Задыхаюсь. Да и нервы стали сдавать… Хочу что-нибудь сделать и забываю или делаю совершенно другое. Освидетельствовали меня н признали не способным и к строевой и ко всякой прочей службе… Простой бумажки составить не могу. Надо мной, веришь, и то смеялись, говорили, что после «Сатирикона» самое смешное — мои рапорты…
Елизавета Морицовна, жалея мужа, в душе радовалась тому, что счастливая звезда вернула его в Гатчину, и успокаивала:
— Зато теперь ты будешь всегда с нами, со мной и Куськой. И со своим садом.
Близилась весна. Куприн целыми днями сидел на солнце, болезненно-счастливо ощущая пробуждение природы. Сладкая лень овладевала им: так бы и сидел, ничего не делая, а лишь наблюдал, как оживает все вокруг. Подойдет старенький садовник, постоит, помолчит, а потом скажет:
— А сегодня, Александр Иванович, тополь рубашку стал менять.
И так сердечно радуется, что Куприн невольно заражается его чувством: «До чего хорошо весной дома, в саду!..»
Наезжавшим в Гатчину корреспондентам Куприн говорил о том, что нашел армию сильно переменившейся к лучшему.
— Как иногда встречаешь после многолетнего перерыва человека, которого помнил еще ребенком, и не веришь своим глазам, что он так вырос, так и на службе я не узнал ни солдат, ни офицеров, — рассказывал он журналисту из «Биржевых ведомостей». — Где же образы моего «Поединка»? Все выросли, стали неузнаваемы. В армию вошла новая, сильная струя, которая связала солдата с офицером. Общее чувство долга, общая опасность и общие неудобства соединили их. Таким образом, то, чего добивались много лет — слияния общества с народом, — теперь совершилось.
— Надолго ли?
— Я думаю, навсегда. По крайней мере, хочу в это верить. Пережитое должно навсегда связать интеллигенцию с народом. Хотя предугадывать будущее я боюсь…
— Правда ли, — спрашивал корреспондент, — что на днях выходит третья часть «Ямы»?
— Да! Но, к сожалению, относительно «Ямы» я вам ничего нового не скажу, — недовольный своим детищем, говорил Куприн. — Во всяком случае, я твердо верю, что сделал свое дело. Проституция — это еще более страшное явление, чем война или мор. Война пройдет, но проституция живет веками. Когда Лев Толстой прочитал «Яму», он сказал: «Грязно это». Возможно, что это грязь, но надо же очиститься от нее. И если бы сам Толстой написал с гениальностью великого художника о проституции, он бы сделал великое дело. К нему прислушались бы более, чем ко мне. К сожалению, мое перо слабо, я только пытался правильно осветить жизнь проституток и показать людям, что нельзя к ним относиться так, как относились до сих пор. И они люди…