Куприн
Шрифт:
К следователю Куприна повел матрос, необычно высокий ростом и массивно широкий в плечах.
В небольшом скромном кабинете Куприна ожидал следователь. Он пошевелил бумагами и разгладил один газетный листок.
— Вот эта статья, — спросил он бесцветным голосом, — озаглавленная «Михаил Александрович», не вами ли написана?
— Мной.
— Единолично или в сотрудничестве с другими лицами?
— Одним мною.
— Что же вы хотели этой статьей сказать?
— Да ведь в статье все сказано. Вы ее, конечно, прочитали?
— Прочитал или не прочитал — это другой вопрос. Мы желали бы
— Совсем я ничего не хотел, — начал закипать Куприн. — Мне просто стало стыдно за представителей нового режима. Зачем они подвергают великого князя таким унижениям и стеснениям? Он простой и добрый человек. Он совсем не властолюбив. Наоборот, у него отвращение к власти. Он родился в царской семье, но душою и помыслами демократ. Он щедр и не может видеть нужды, чтобы не помочь ей немедленно. Без разрешения престола он женился на женщине, которую любил, и долгое время был в опале…
Куприн пересказал всю свою статью. Настала тишина. Следователь долго, очень долго глядел на него холодными, невидящими глазами.
— Итак, — равнодушно сказал, он, — из ваших слов я могу вывести только одно заключение: что вы не только ненавидите, но и презираете установленную пролетарскую рабоче-крестьянскую власть и ждете взамен ее великого князя Михаила Александровича, как бы архистратига Михаила, стоящего с огненным мечом. Не так ли?
Куприн уныло ответил:
— Да какая же здесь связь?
И опять оба скучно замолчали. Куприн обернулся к матросу. Тот сидел с кислым лицом и, щурясь, курил папиросу. Куприн вспомнил, что забыл табак внизу, и попросил покурить. Матрос охотно и предупредительно дал папиросу и зажег спичку. И еще прибавил папиросу про запас.
Снова начался долгий разговор со следователем, и снова ничего не выходило. Наконец, тот сказал:
— Можете идти. Все равно все ваши уловки, обходы и хитрости не помогут. Правосудие доберется до ваших гнусных замыслов…
На железной, скудно освещенной лестнице матрос вдруг спросил:
— Что? Не особенно понравился вам следователь?
— А вам? — вопросом на вопрос ответил Куприн.
— Да, конечно, ишак карабахский… Да ничего, придут и настоящие работники. К нам все придут.
— Вряд ли, — усомнился Куприн.
— А не придут, сами нарожаем новых. Какие чудеса делал Петр!
— Во имя родины, — возразил Куприн. Беседа с матросом начала его интересовать. Да и не походил его конвоир на простого матроса.
— Да. Я отлично помню, — сказал матрос. — «А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога: жила бы только Россия. Ея слава, честь и благоденствие». Может быть, я путаю немного текст. Во всяком случае, слова прекрасные и сказано твердо, на века. Но посудите сами, какую же непомерную тягу взвалил он на себя, чтобы чуть-чуть сдвинуть инертную, сонную Россию с мертвой точки. И притом совсем один. Но ведь поймите, товарищ. Петры Великие не повторяются, а вся сила русского Петра заключалась в том, что он был большевик, как были большевиками Иван Грозный и Павел Первый, и Марат, и Степан Разин. Большевизм — это не просто партия или политическое убеждение. Это вера и метод. Нас, большевиков, теперь, если отсеять присосавшуюся сволочь, триста тысяч, а скоро
— Знаю, знаю, — возразил нетерпеливо Куприн. — Старая шарманка. Коммуны, фаланстерия, одинаковая пища, одинаковые платья. Надзор за человеческим приплодом. Господи, как надоели эти фантазии! Подумайте, что же станет с нашей родиной…
— Не сердитесь, — спокойно сказал матрос. — Вот вы все: родина и родина. А скажите мне, что такое родина?
— Родина? — Куприн на минутку задумался. — Родина, — это первая испытанная ласка, первая сознательная мысль, осенившая голову, это запах воздуха, деревьев, цветов и полей, первые игры, песни и танцы. Родина — это прелесть и тайна родного языка. Это последовательные впечатления бытия: детства, отрочества, юности, молодости и зрелости. Родина как мать. Почему смертельно раненный солдат, умирая, шепчет слово «мама», то самое имя, которое он произнес впервые в жизни? А почему так радостно и гордо делается на душе, когда наблюдаешь, понимаешь и чувствуешь, как твоя родина постепенно здоровеет, богатеет и становится мощной? Нет. Я все-таки говорю не то, что нужно. Чувство родины необъяснимо. Оно шестое чувство. Детские хрестоматии учили нас, что человек обладает пятью чувствами.
— Зрением, слухом, обонянием, осязанием и вкусом, — подсказал матрос.
— Так, ну а вот родина — это шестое чувство, и природа его так же необъяснима, как и первых пяти.
Матрос сказал искренне:
— Но вот нет, нет и нет у меня этого чувства. У пролетариата нет родины! — И добавил буднично: — Не хотите ли зайти к нам в дежурную? Граммофон послушать?
— Ну нет, наслушался его досыта. А вот не найдется ли у вас какой-нибудь книжки? Чувствую, что долго не засну — растревожил меня ваш следователь…
— Пожалуйста. У нас есть маленькая библиотечка. Книги очень хорошие: Маркс, Энгельс, Каутский, Плеханов…
— Спасибо, но эти сочинения не по мне. Слишком умно. Мне что-нибудь попроще.
— Так не могу же я вам предложить такую вещь, как «Робинзон», например.
— Ах, голубчик, эту самую книжицу мне и надо. Какая прелесть! Я ее, пожалуй, лет уже десять не перечитывал.
Матрос покачал своей массивной головой:
— Ваше дело. А то, право, взяли бы хоть Либкнехта. Он полегче будет. Ужасно мне обидно, товарищ Куприн, что вы от нашего лагеря сторонитесь. Мимо какого великого дела проходите. Работали бы с нами заодно. И честь вам бы была и слава…
Матросы сидели вокруг ревущего граммофона. Получив книжку, Куприн было собрался уходить, как кто-то поставил новую пластинку. Из медной трубы полился стройный, тягучий, нежно-носовой, давно знакомый, но позабытый мотив. Матросы начали гадать.
— Может, варган, — говорил один, — я вот такой однажды в трактире слышал.
— А может, вовсе волынка.
— Непохоже. Это, должно быть, не играют, а поют. Какие-нибудь староверы поют…
И вдруг Куприн вспомнил и сказал:
— Не играют и не поют. А это дудят владимирские рожечники.